Выбрать главу

Александра Петровича как ветром сдуло, он шарахнулся куда-то за дощатую перегородку, отделявшую коридорчик от кухни, и затаился в ожидании, пока отчаянная пара, забыв о нем, не усядется где-нибудь в дубовом зале, к ужасу метрдотеля Антонины Ивановны…

С Межировым я познакомился в один из сентябрьских вечеров 1961 года в Коктебеле. Мы сидели на веранде его номера, глядели на синюю полоску залива, нас овевал сухой жаркий ветер, льющийся с черных громад Карадага… Межиров вздымал вверх подбородок, становясь чуть-чуть похожим на Осипа Мандельштама, имитируя искреннее самозабвение, и читал мне стихи:

Прилетела, сердце раня, Телеграмма из села. Прощай, Дуня, моя няня, Ты жила и не жила.

Стихи были о России, о крестьянке Дуне, которая вынянчила в двадцатые годы маленького еврейчонка Сашу… Сверхзадачей стихов, талантливо и вдохновенно написанных, как я теперь понимаю, была цель — доказать, что и скромная интеллигентская еврейская семья, и выброшенная из деревни ураганом коллективизации молодая крестьянка Дуня жили одной жизнью, ели один хлеб, терпели одни и те же тяготы.

Все, что знала и умела, Няня делала бегом, И в семье негромкой нашей, В годы ранние мои, Пробавлялась той же кашей, Что и каждый член семьи.

Межиров в этот период "болел русскостью", стремился убедить себя и других в том, что он:

…русский плоть от плоти* по жизни, по словам, когда стихи прочтете — понятней станет вам.

* Через 50 лет переехавший в Америку Межиров уже иначе писал о своем происхождении: "Даже если не по крови, а по слову состою и прописан в русском слове за особенность свою".

Проницательный, улавливавший в стихах любую фальшь, Анатолий Передреев, прочитав поэму о няне, которой, кстати, автор чрезвычайно гордился, обратил внимание на заключительные слова:

Родина моя Россия, Няня, Дуня, Евдокия —

и холодно заметил:

— Россия — няня? Ну, слава Богу, что еще не домработница…

Его слова прозвучали с неожиданной и жестокой прямотой. Но в те годы я еще не задумывался о всех сложностях русско-еврейского вопроса и надолго забыл реплику Передреева. Вспомнилась она мне много позже, когда я вчитался в стихи Межирова о своих родителях:

Их предки в эпохе былой, Из дальнего края нагрянув, Со связками бомб под полой Встречали кареты тиранов. И шли на крутой эшафот, Оставив полжизни в подполье, — Недаром в потомках живет Способность не плакать от боли.

Ну как же я раньше не понимал, что он из племени профессиональных революционеров, нагрянувших из дальнего края в революционную эпоху то ли конца XIX, то ли начала XX века на обессилевшую Россию! Скорее всего, что из местечка Межиров, что в Галиции, — я как-то разглядывал карту и наткнулся на это слово — отсюда и псевдоним, так же, как Шкловский — от Шклова, Могилевский — Могилева, Слуцкий — Слуцка, Львовский — Львова, Минский — Минска… ("Всю Россию на псевдонимы растащили", — мрачно шутил Палиевский.) Но зачем тогда было выдумывать: "был русский плоть от плоти"? Зачем разыгрывать этот театр? Ломать эту то ли трагикомедию, то ли мелодраму?

Как я понял позднее, приписывая своим предкам подвиги террористического самопожертвования, Межиров и тут самозабвенно мистифицировал читателя. Исполнителями террористических актов конца XIX — начала XX века, как правило, были обманутые русские люди: Софья Перовская, Желябов, Морозов, Халтурин, Каракозов — или поляки. Предки же Межирова могли быть идейными вдохновителями, организаторами террористических кружков, иногда вождями-провокаторами вроде Евно Азефа, часто изготовителями бомб и взрывных устройств… На эшафот же, выполнив их планы и указания, чаще всего шли другие.

Впрочем, и Межиров, и другие близкие ему по духу шестидесятники чуть ли не до первых лет перестройки оставались верны заветам революционных "предков", эмигрантов, "нагрянувших" в Россию "из дальних краев".

Уже в начале 80-х годов Александр Петрович еще раз поклялся в преданности представителям этой породы Смилге и Радеку, написав стихи, посвященные ихнему клану: