Выбрать главу

Сербский след Хоффе аргументировал посредством моей связи с Настей. Сославшись на анонимный источник, он поведал миру о злодеянии ее отца, сербского генерала, в отчаянии направившего свою красавицу-дочь (этот пункт отчасти примирял Настю с остальным содержанием статьи) для внедрения в высшие политические сферы Европы и НАТО. Нам с Анри отводилась скромная роль цепочки, призванной связать злоумышленницу с Брюсселем. Прецедентным текстом этого сообщения следовало, видимо, считать историю Юдифи и Олоферна с той разницей, что головы натовских полководцев — по крайней мере внешне — все еще были на месте.

Анри был взбешен. Он позвонил Хоффе и потребовал опровержения. Зная новейшие сводки с пропагандистского фронта, Хоффе вначале держался очень надменно. Лед тронулся, когда Анри пригрозил послать в Вашингтон выборку особо замечательных статей Хоффе: несмотря на всю проявленную лояльность, это грозило ему немедленной отставкой. Без всякого перехода Хоффе ударился в плачущий тон и объяснил произошедшее злонамеренностью анонимного источника, давшего ему ложные сведения. Когда же Анри, знакомый с методами работы Хоффе, свирепо его перебил, тот, наконец, признался, что ему заказали и движение, и меня с Настей, и даже Анри. Он также пожаловался, что, в отличие от Анри, его новый инструктор не дал ему ни материалов, ни даже примерного направления облачений. Вместе с тем он, Хоффе, был просто уверен в сербском происхождении Насти, иначе бы никогда не позволил себе так подробно развивать эту тему.

Анри был неумолим. К своей прежней угрозе он прибавил намерение опубликовать как первую страницу русского паспорта Насти, так и биографию ее отца, заверенную Петербургским музеем этнографии. Говоря это, Анри прекрасно знал, что ни одна из крупных газет уже ничего не опубликует — по крайней мере, сейчас, — но авторитет его в глазах Хоффе был все еще так велик, что на следующий день и в самом деле появилось печатное опровержение. Больше всего в нем досталось безответственному анонимному источнику, снабдившему газету ложными сведениями. И хотя в этот раз его проступок великодушно прощался, в случае повторения источнику угрожали раскрытием его анонимности и передачей дела в суд.

— Уж я об этом позабочусь, — сказал Анри, откладывая газету с опровержением.

Анри очень страдал, что подавляющая часть публикуемого «негатива» касалась меня. Он стыдился своего бессилия и невозможности противостоять тому, что было предпринято в отношении моей скромной персоны. Ему было бы гораздо легче, если бы этот ураган разразился над его головой — по крайней мере, в этой голове и возник фатальный план похищения. Однако терзания его были не только напрасны, но и нелогичны. Имея возможность наслаждаться окружавшими меня восхищением и славой (а наслаждался я ими от всей души!), на каких основаниях мог я уклониться от всех свалившихся на меня обвинений? Не было таких оснований.

Анри это знал и все-таки неистовствовал. Впервые он оказался по другую сторону пиар-кампании, впервые он был ее жертвой. Глядя на Анри в эти дни, я вспоминал его прежнюю фразу о том, что ужас травли не столько в обвинениях, сколько в невозможности ответить. Он говорил, что чувствует себя пережившим авианалет сербом. Все, что он может сделать, это погрозить хвосту улетающего бомбардировщика.

И он грозил. В один из наиболее горьких для нас дней, будто сумасшедший, он стал звонить своим бывшим коллегам, взывая то к их совести, то к благоразумию. Они вежливо выслушивали Анри, ничего не отвечая и удивляясь, видимо, резкой перемене его стиля. Он напоминал им о каких-то своих услугах в прошлом и щедро обещал их в будущем, не уставая повторять, что, несмотря на трудное время, жизнь не кончается. Из всего, когда-либо мной от Анри услышанного, это было, пожалуй, наименее удачным.

Потом он взял себя в руки и уже никому не звонил. Следя за телевизионными новостями, ограничивался краткими комментариями. Это были не те пояснения профессионала, которые мы с Настей привыкли от него слышать, а презрительные характеристики выступавших, которых он в большинстве своем знал лично. Однажды он сказал, что ничего так страстно не желал бы изобрести, как какую-нибудь телевизионную насадку, при подключении которой выступающий начинает говорить то, что думает.

— Надеваем ее поверх экрана, вот так, — пальцы Анри закрепили невидимую насадку на экране телевизора, — и осторожно включаем.

Он проделал это с таким спокойствием, что у меня мелькнула мысль о его тихом помешательстве. На экране возник пресс-секретарь НАТО Джимми Шеа и заговорил голосом Анри:

— Разумеется, организаторов бомбардировок гораздо легче было объявить военными преступниками, чем миротворцами, но, — Шеа очень кстати потер руки, — историю пишет победитель. Так было всегда, так будет и сейчас.

Тот, кто говорил это, не ошибся. О катастрофических последствиях войны упоминали все реже. Работа с прессой была поставлена так хорошо, что уже через несколько месяцев полированные крылья бомбардировщика утратили свой зловещий блеск, по-лебединому распростершись в удивленном небе Югославии. Разумеется, в наступившей тишине можно было бы поговорить и о военных, и о послевоенных жертвах, но в этом уже никто не был заинтересован — ни НАТО, ни даже, кажется, сербы. Не знаю, стучал ли пепел Клааса в их нефламандские сердца: мне кажется, они не чувствовали уже ничего, кроме бесконечной усталости. Замечаю свое навязчивое желание перейти к описанию более позднего времени, перескочить, перелететь эти грустные дни. Психологически это понятно, и все-таки мне не хотелось бы так легко уступать подсознанию. Я ведь получил совет описать пережитое, чтобы от него освободиться. Почему я ему не следую?

Так. После измены идеалам бомбометания начались поиски возможных финансовых злоупотреблений. Какой-то невидимый аудитор тщательно проверил все наши бумаги и не нашел ничего предосудительного. И то, и другое мы узнали из газет, печатавших время от времени прозрачные намеки на финансовую поддержку нашей деятельности из неких славянских стран. При этом упоминались номера действительно существовавших переводов и счетов, из чего мы заключили, что все наши денежные операции были проверены самым внимательным образом. Банковские реквизиты приводились без обвинений и как бы невзначай, но под влиянием прокурорского стиля репортажей приобретали качество неоспоримых и тяжких улик. Венцом тайных поисков стала копия нашего гонорара за рекламу петербургской гостиницы. Бумага была опубликована с разъяснением, что сама по себе она еще не является доказательством платы за предательство. Как и положено, такое разъяснение лишь усугубляло нашу вину. В документе были тщательно наведены слова «Петербург» и «Россия», а на строках с указанием цели платежа веером лежали несколько ничего не значащих чеков, то ли призванных создать впечатление коллажа, то ли случайно упавших туда во время съемки.

Нужно думать, эти находки неведомых проверяющих не удовлетворили. В одну из ночей кто-то вломился в наш офис на Людвигштрассе и перевернул там все вверх дном. Для придания видимости ограбления были унесены хрустальная пепельница и серебряный колокольчик (на картину Ботеро никто не обратил внимания). Один из компьютеров приходившие оставили включенным, что окончательно дискредитировало их как грабителей. Не знаю, что они надеялись у нас найти. Возможно, бумагу, где предательство официально стояло бы в графе источника доходов. Они ее не нашли.

Мы были настолько истощены всеми последними событиями, что даже откровенный взлом не произвел на нас особого впечатления. Каждое утро мы встречались в университетском кафе Каду и пили там кофе. И хотя аббревиатура[34] раздражала меня своей незаконченностью (по моему разумению, ей следовало-таки доразвиться до птицы), кофе и пирожные там были превосходны. Настя, правда, пила сок. Чаще всего — яблочный. Обсудив наше мизерабельное положение, мы расходились по делам: Настя — в университет, мы с Анри — в наш обворованный офис, где с исчезновением колокольчика было нечем даже позвонить.

вернуться

34

Название кафе является аббревиатурой: Kafe an der Uni (кафе при университете). — Примеч. редактора.