В один из дней мы договорились встретиться вечером, после Настиных лекций, и поужинать в итальянском ресторане. Надо сказать, что, несмотря на падение наших акций, привычек своих Анри не изменил. В рестораны мы ходили так же часто, как и прежде. Отсутствие служебного автомобиля теперь отчасти компенсировалось использованием такси. Водить машину самому — не говоря уже о том, чтобы ездить в общественном транспорте, — Анри не считал занятием джентльмена. Такси всегда подолгу его ждали — столько же, сколько прежде это делали его служебные машины. Разумеется, мы могли бы сообщить Анри, что отпустить машину на время обеда, а потом поймать новую гораздо дешевле, чем ездить весь день бессменно на одной и той же — но он ведь, подозреваю, и сам это знал… После всех его трат, после всех организованных им гонораров сказать ему что-нибудь в этом роде у нас просто не поворачивался язык. Мы молчали, хотя эти его замашки меня далеко не восхищали, виделось мне в этом что-то неподобающее. Не скрою, я испытывал определенное раздражение, которого сейчас очень стыжусь. Но ведь вызвано оно было вовсе не желанием сберечь деньги, а явным пренебрежением Анри к тому, что всему миру знакомо как Ordnung и что в любом, даже в таком, как я, немце неистребимо. Ах, как же хорошо, что я ему тогда ничего не сказал.
Я опять отвлекаюсь. Местом нашей встречи был назначен холл университета. Я шел к университету со стороны триумфальной арки и увидел Анри еще издали. Он ждал нас не в холле, а стоял, прислонившись к одной из колонн главного входа. Увидев меня, Анри кивнул и сделал несколько шагов к ступенькам, отделявшим колонны от тротуара. Дальнейшее я помню с ясностью видеоповтора. Анри вздрогнул и рухнул на ступеньки. В то же мгновение из-за колонны появился какой-то человек и, подойдя к распростертому Анри, внимательно на него посмотрел. Не прибавляя скорости, он развернулся и скрылся в полумраке университетского холла.
Поведение действующих лиц было настолько нелепым, что я не сразу понял, что в Анри стреляли. Неестественное спокойствие стрелявшего и стремительное падение Анри не соответствовали моим представлениям о покушении. Разумеется, опыт мой в этой сфере был ограниченным и сводился к американским, по преимуществу, фильмам, где убийцы суетливо стреляли на бегу, а жертвы, напротив, медленно сползали по стене, произнося вязкие, как жвачка, монологи. Рядом с Анри не было ни одной стены, может быть, это и спасло его в тот момент. Когда я до него добежал, он уже открыл глаза.
— Не думал, что они способны на такую вендетту, — он попытался улыбнуться.
Никогда еще я не видел его таким бледным. Ни его, ни вообще кого-либо. Где-то вверху раздался испуганный возглас Насти. Она опустилась на колени и, приподняв голову Анри, подложила под нее свою сумку. Его голова была в крови. В крови был и белый шелк его рубаки. Я подумал не к месту, что сочетание цветов великолепно. Но Анри — я не сомневаюсь в этом — его также внутренне отметил: он понимал толк в подобных вещах. Но крови было много. Слишком много. Неестественно алым пятном она расползалась по ступеням и стекала на мраморные листовки брата и сестры Шолль[35].
Вначале появилось телевидение, за ним — скорая помощь. Последней — с включенными сиренами и мигалками — приехала полиция и огородила место происшествия полосатой лентой. Седоусый инспектор расспрашивал нас о том, как все произошло. Анри, естественно, ничего не видел, Настя тоже. А я видел. Я видел, как убийца стрелял в Анри, видел, как он к нему подходил. Несмотря на весь мой опыт в сфере расследований (я не пропустил ни одной серии фильма «Комиссар»), я так ничего и не смог сказать полицейскому.
— Вы просто еще в шоке. Встретимся завтра, хорошо?
Из-за ленты на нас смотрели сотни студенческих глаз, безмолвно и не мигая. С Анри осторожно снимали рубаху и накладывали на голову бинты. Слабым движением он подозвал руководителя телевизионной группы и показал ему на залитые кровью листовки. — Снимите-ка вот это. Очень символично, правда? В репортаже о себе я хотел бы видеть хорошую режиссуру.
Выяснилось, что Анри ранен в левое плечо и что у него сотрясение мозга — сотрясение, в тот день его, несомненно, спасшее. Получив пулю в спину, он счастливо поскользнулся на ступеньке и ударился о нее головой. Кратковременная потеря сознания и спасла его от второй пули.
Сесть с Анри в скорую помощь разрешили только одному человеку. Им оказался, естественно, я. Машина медленно тронулась, и по ее матово-белому стеклу проплыли тени взволнованных студентов. Анри лежал на носилках, а я на манер сестры милосердия сидел у его изголовья. При таком распределении ролей Анри счел уместным сжать мою руку. Я не возражал: как раненый он имел на это право. При той немалой боли, которую он испытывал, моя рука была для него большим утешением. Я знал это. Я знал также, что, несмотря на весь трагизм происходящего, минуты в скорой помощи были для него одними из самых счастливых в его жизни. И я рад, что их для него не пожалел.
— Кажется, все развивается хуже, чем я ожидал — сказал он. — Меня спас только их непрофессионализм. Не только бомбить — просто человека застрелить толком не могут. Эти справедливые толстяки, если разобраться, большие неумехи.
Он попробовал приподняться на локтях, но, почувствовав боль, снова откинулся на изголовье носилок.
— Все это не значит, что они не попробуют довести дело до конца. Вот что, Кристиан: вам хорошо бы на время уехать. Пока пыль, так сказать, не осядет.
— Куда же я могу уехать?
— Не знаю. Может быть, даже в Россию. Там они еще не чувствуют себя хозяевами.
Мы приехали к больнице Милосердных Братьев. Я подумал, что всего несколько месяцев назад там умерла Сара. В неторопливом въезде скорой помощи было что-то торжественное и трагическое одновременно. Сквозь ветровое стекло я заметил двух санитаров, уже ожидавших машину с каталкой. Я молчал, поскольку знал, что, если заговорю, сразу расплачусь. Анри еще крепче сжал мою руку.
Мы простились в приемном покое, потому что его сразу же должны были везти в операционную. В глазах его я заметил затаенный страх. Не боязнь опасности — страх расставания. Скорее тоску, чем страх, что-то сиротское. Я не раз читал это в глазах стариков, но по-настоящему был потрясен лишь тогда, в приемном покое, встретившись глазами с потерянными глазами Анри. Он смертельно боялся нашего расставания в больнице — в ее неоновом освещении, в ее исходящем стерильностью воздухе. И он, и я чувствовали это с такой силой, что, когда двери лифта закрылись за его каталкой, я подбежал к ним, чтобы забарабанить в них и заставить открыться. Я этого не сделал. Я прижался лбом к холодному их никелю и в темной щели увидел огоньки поднимающегося лифта.
Когда утром следующего дня мы с Настей на такси подъезжали к больнице Милосердных Братьев, я думал о странной повторяемости происходящего. Действительность напоминала мне длинное стихотворение, в котором созвучие событий образовывало свои необычные рифмы. В какой-то другой, почти баснословной жизни мы с Настей уже видели эту тихую больничную улицу, уже взбегали по лестнице под бетонный козырек входа. Мы ли? Может быть, жизнь для того и повторяется, чтобы убедить сомневающихся? Может быть, она как раз и хочет этим сказать, что она, жизнь, — целое? Что прошлое — реально и по-своему, по-прошлому — продолжается, являясь время от времени в новом обличье? Может быть. Моей бедой в те дни было то, что из всех времен самым нереальным мне представлялось настоящее.
События-рифмы. Что общего, помимо Милосердных Братьев, было в жизни Сары и Анри? По тщательном размышлении отвечаю: ничего. Но, как мне впоследствии объяснял N, предназначение рифмы заключается вовсе не в установлении сходства. Как раз наоборот: рифма ищет различия. С лицемерной готовностью она добивается совпадения звуков там, где нет и намека на подобие смысла. Несомненно, Сара и Анри были весьма нелогичной рифмой. И все-таки она звучала в моей голове так громко, что, когда нам назвали номер палаты Анри, я чуть не разрыдался от облегчения.
Мы шли по коридору, и вокруг нас образовалась небольшая толпа. Меня все еще узнавали. Перед самой палатой к нам присоединился врач.
— Вчера вечером мы его прооперировали, — волосатой рукой он произвел в воздухе легкий надрез.
35
Ханс Шолль (1918–1943) и Софи Шолль (1921–1943) — были казнены за распространение антифашистских листовок в Мюнхенском университете. В их память брусчатку у входа в университет покрывает мраморная имитация листовок. — Примеч. редактора.