Выбрать главу

Подумал: «Может быть, Каролина в ресторане?» И повернул туда.

И только вошел, тотчас же заметил Тамар, сидевшую недалеко от эстрады.

Заняв тут же в углу столик, он спросил себе боржомской воды. Огляделся. За сдвинутыми столиками сидели Тамар, Анули, Каролина, Отар Манджгаладзе и три незнакомых ему женщины.

Оркестр играл фокстрот.

Съезжавшаяся из театров публика занимала столы.

Тараш отпил воды, отер пот с висков, еще раз кинул взгляд по направлению к эстраде и…

Увидел выбритую шею Тамар.

«Остриглась! Так… По приказу Анули!.. Так…»

Последнее слово Тараш произнес вслух.

Чтобы побороть волнение, снова выпил воды. И когда опять посмотрел туда, стул Тамар был пуст. Отара тоже не было за столом. Поискал глазами. Между столиками танцевали три пары, и среди них Тамар и Манджгаладзе.

Тамар танцевала, вся отдавшись монотонному ритму фокстрота. Тесно прильнув к ней, покачивалась долговязая фигура Отара.

С отвращением смотрел Тараш, как прижимал он к себе Тамар.

Сидевшие за столиками горящими глазами следили за этой парой. Когда танец окончился, кругом послышались аплодисменты. Люди вытягивали шеи, чтобы лучше разглядеть Тамар. Покачивали головами возбужденные танцем и вином мужчины.

Тараш задыхался от возмущения.

Вдруг его слух уловил следующий диалог (говорили двое подвыпивших юношей):

— Какая красавица! Но держу пари, что провинциалка.

— Провинциалка? Из чего ты это заключил?

— Разве ты не видел, как она покраснела, когда ей аплодировали.

— Эге! Наверное, только что вылетела из отчего дома.

Оставив на столе трехрублевую бумажку, Тараш последовал за толпой, теснившейся в вестибюле ресторана.

Прошел мимо безмолвного Сиона.

У железных ворот сидели, съежившиеь, нищие.

Даже в темноте Сионской улицы Тараш замечал: на старый Тбилиси надвигались новые дома, серые и огромные.

По опустевшему Шайтан-базару[58] скользили тени.

Фруктовщики, тихо беседуя, любовались осыпанным золотыми чешуйками небом.

Тараш перешел мост Ираклия.

С минарета мечети Исмаила кричал муэдзин, бросая в звездное небо стихи Корана.

В половине первого Тараш добрался до квартиры Парджаниани. Удивился, что дверь оказалась незапертой.

Прошел через гостиную, столовую. Всюду тишина.

«Спят», — подумал Тараш и пошел на кухню. Разбудил старушку Кеке. Та, кряхтя, поднялась.

— Тамар Багратиони заболела, — сказала она, протирая глаза, — княгиня у нее. Барину что-то нездоровилось, вышел куда-то. А я тут незаметно вздремнула. Может, он вернулся.

Тараш подошел к комнате Ношревана, постучал. Никто не ответил. Приоткрыл дверь.

В кресле, у изголовья своей постели, неподвижно сидел Ношреван Парджаниани. Настольная лампа освещала его склоненную голову и белую чоху.

Тараш зажег верхний свет. Белый архалук и газыри были в крови. Тут же валялась окровавленная бритва.

Позвал Кеке.

Крестясь, упала она перед покойником, обняла его колени и запричитала.

Тараш поднял старушку, велел запереть комнату и, обещав скоро вернуться, быстрым шагом пошел по темному переулку.

На Авлабарской площади маячили силуэты милиционеров. Проносились последние трамваи, уходившие в парк. Гудели телеграфные провода. Тараш шел по Навтлугскому шоссе. Хотелось уйти подальше от города.

Широкая дорога постепенно пустела.

Навстречу ему тянулись фургоны и арбы, оставляя после себя запах хлеба, вина, скота.

Иногда с грохотом катился нагруженный грузовик, ревя в оглохшее ухо ночи, потом пыхтенье мотора и шелест шин затихали и слышен был лишь скрип несмазанных ароб и заспанный окрик: «А-амо!» В темноте свистела плеть, раздавалась понукающая ругань крестьян.

Попарно, дружно, как братья, плечом к плечу, стойкие, неутомимые, шагали буйволы, блестя глазами.

Тараш снял шляпу, отер со лба пот. Тихо, совсем тихо пел ветерок в телеграфных проводах.

Громкая человеческая речь, прозвучавшая в темноте, заставила его вздрогнуть.

Говорило дерево. Убедительным, ясным голосом. По-видимому, излагался доклад какого-то ведомства… Цифры, цифры и снова цифры…

Тонны, метры, километры…

Дерево рассказывало о хлопке Грузии, о чае Грузии, о шелке Грузии, нефти, рами, каменном угле, железе, стали, хлебе, кукурузе, о гектарах осушенных болот, школах, институтах, больницах, диспансерах, об электростанциях и о киловатт-часах, о длине железных и шоссейных дорог, о героях труда и ударниках, о новых людях, о строителях.

А буйволы вровень, попарно, по-братски шагали по направлению к городу, тараща в темноте блестящие глаза. Шли, оставляя за собой запах хлеба, вина и скотины,

БЛУДНЫЙ СЫН

Окумский дворец был в полном запустении.

Украшенные резьбой колонны разъехались. Тисовые перила были разобраны. Дубовая дрань, покрывавшая крышу террасы, сгнила от дождей. Отвалилась штукатурка когда-то белого дворца, горделиво высившегося на холме.

Большая дедовская липа и вправду была срублена, как писала мать. Платаны и дубы начали сохнуть. Омела опутала старые грушевые деревья, ветви магнолии сломались под тяжестью снега, а пихта погибла от ветров и метелей прошлой зимы.

На террасе сидела мать во вдовьем одеянии, сильно сгорбившаяся. Подняв очки на лоб, чинила платье из самодельного сукна.

Старушка Цируния, примостившись на полу, выбивала палкой стручки гороха.

Как поседела мать за последние месяцы!

Под ногами Тараша заскрипели расшатанные половицы.

Мать подняла голову, не сразу узнала сына. Долго, без слов, целовала. Тараш почувствовал на своих щеках ее слезы. Еще и еще раз прижимала Майя к сердцу своего Гулико. И когда Тараш услышал это «Гулико», показалось ему, что он еще ребенок.

Вошли в комнаты. Он заметил, что окна затянуты паутиной. В камин, по-видимому, протекала по дымоходу дождевая вода. Под ногами трясся пол, скрипели покривившиеся двери.

С покрытого облезлой шерстью кресла сошла белая борзая.

Потянулась, тряхнула ушами, нюхом узнала хозяина и бросилась к Тарашу.

Став на задние лапы, положила передние ему на грудь. От худобы у нее выпирали ключицы и ребра.

Тараш приласкал Мгелику, погладил по голове. Собака завизжала и уткнула в его колени свою длинную морду.

Мать и сын сидели в расшатанных креслах. Мать ласкала руку сына, лежавшую на ее коленях. Не хватало слов, чтобы выразить радость.

Цируния прикорнула у ног своего Гулико,

Тараш избегал нежных слов. Не любил он несдержанного проявления чувств.

С какой любовью и тоской вспоминал он на чужбине о матери, об отцовском доме! А когда вернулся в Грузию, всего один раз был у старушки. Может быть, потому, что вид развалившейся семьи причиняет боль, а может быть, и потому, что не смог выполнить обещанное матери.

Он намеревался вывезти из Окуми и мать и няню, но не знал — куда. И вот сидел рядом с ними, весь уйдя в себя.

Лень было даже подняться. Уже не тянуло обойти двор, аллею платанов, фруктовый сад. Не хотелось наяву видеть сладостную обитель ушедшего детства, разоренную и развалившуюся.

Окинул взглядом комнату. Каждый стул, старый шезлонг, этажерка, камин, стены, кровати, картины — все говорило о прошлом. Каждый угол вызывал воспоминания, из каждой щелки выглядывало его детство.

И вновь проснулась утихшая было в душе печаль. Осторожно вгляделся в лицо матери.

Да, у старушки прибавилось морщинок, глаза ввалились. На щеках, у висков, вокруг шеи — везде морщины.

О каких незначительных вещах повествует мать, какие пустяки рассказывает Цируния! И все же тяжело их слушать. Безутешной печалью ранят его сердце даже эти мелочи.

Цируния перешла к местным новостям.

— Арзакан, — говорила она, — выздоровел, ходит с палкой. Кормилица Хатуна простудилась, болела, теперь поправилась. Кац Звамбая был арестован. Сидел две недели, потом отпустили. У Келеша свинка. Кацу вернули его лошадь Циру, потому что она вывихнула себе ногу.

Мать послала Цирунию приготовить ужин.

Но выпечку хачапури Майя не решилась ей доверить и пошла сама хлопотать на кухне.

вернуться

58

Шайтан-базар — в данном случае, площадь в старом Тбилиси.