Наступила тишина. И Кирилл, махнувший рукою сыну (уходи, мол, тамо поешь – не время, не место), тоже поник головой. Опереться и в самом деле было не на кого, ежели сам епарх градской, тысяцкий Аверкий, бессилен что-либо сотворить.
– А коли что… убегать… – задумчиво довел мысль до конца Федор Тормосов. – На Белоозеро али на Сухону, на Двину! Земли тамо немерены, места дикие, богатые… Лопь, да чудь, да югра, да прочая самоядь…
– Уму непостижимо! Нам, из града Ростова! – супясь, пробормотал Микула.
– И побежишь! – невесело, пригубливая чашу хмельного белого боярского меду, отозвался Онисим. – И побежишь… – Он вновь потерял нить разговора и, пролив мед, свесил голову.
– Детки как? – прерывая тягостные думы сотрапезников, произнес отец Лев, отнесясь к хозяину дома и обтирая пальцы и рот нарочито расстеленным рушником. (Стефана сестра Уля, помогавшая матери на правах взрослой и замужней женки, взъерошив ему волосы, уже увела кормить.)
Кирилл, встрепенувшись, отозвался:
– За Варфоломея боюсь! Так-то разумен, не сказать чтобы Господь смысла лишил, и внимателен, и к слову послушлив, и рукоделен: даве кнутик сплел, любота! Лошадей любит… Да вот только странен порою! Стал ныне нищим порты раздавать! Младень, а все по Христу да по Христу… И поститься уже надумал, за грехи, вишь… Не стал бы юродом! У меня одна надея, Стефан! Был бы князь повозрастнее, представить бы ко двору, с годами и в свое место, в думу княжую… А ныне… Невесть что и будет еще!
Глава двенадцатая
Уже позади Псалтирь, Златоуст, труды Василия Великого[13] и Григория Богослова[14]. Между делом прочтены Амартол, Малала[15] и Флавий[16]. Проглочены «Александрия»[17], «Девгениевы деяния»[18] и пересказы Омировых поэм о войне Троянской. Стефан уже почти одолел Библию в греческом переводе, читает Пселла[19], изучая по его трудам риторику и красноречие, а вдобавок к греческому начал постигать древнееврейский язык. Уже наставники не вдруг дерзают осадить этого юношу, когда он начинает спорить о тонкостях богословия, опираясь на труды Фомы Аквината, Синесия или Дионисия Ареопагита[20]. А инок Никодим, побывавший на Афоне и в Константинополе, подолгу беседует с ним, как с равным себе.
И уже прямая складка пролегла меж бровей Стефана, решительным ударом расчертив надвое его лоб. Уже он, пия, как молоко, мудрость книжную, начинает задумывать о том, главном, что стоит вне и за всяким учением и что невестимо ускользало от него доднесь: о духовной, надмирной природе всякого знания и всякого деяния человеческого, о чем не каждый и священнослужитель дерзает помыслить путем…
И как больно задевают его между тем тайные уколы самолюбия от немыслимых мелочей! От того, что не сам он надел простую рубаху вместо камчатой, а мать, с опусканием ресниц и с дрожью в голосе, повестила ему, что не на что купить дорогого шелку… Что не из седого бобра, а всего лишь из выдры его боярская круглая шапочка, и не кунья, как у прочих боярчат, а хорьковая шубка на нем. Что седло и сбруя его коня хоть и отделаны серебром, но уже порядочно потерты, и что ратник, сопровождающий его и ожидающий с конем, когда Стефан кончит ученье, увечный седой старик, а не молодой щеголь, как у прочих. И как возмущают его самого эти низкие мысли о коне, платье, узорочье, от коих он сам все-таки никак не может отделаться, и краснеет, и бледнеет от насмешливых косых взглядов завидующих его успехам сверстников. А те, словно зная, чем можно уколоть Стефана, то и дело заводят разговоры о конях, соколиной охоте, богатых подарках родителей, хвастают то перстнем, то шапкой, то золотой оплечной цепью, подаренной отцом, то давеча Васюк Осорьин – новым седлом ордынским, то оголовьем, то попоною или иной украсой коня. И – даром что рядом иные дети, в посконине, в бурых сапогах некрашеной кожи, а то и в поршнях, дети дьяконов и бедных попов!
Все одно – стать первым! Иметь все то, что имеют богатые сверстники, и тогда уже отбросить, отвергнуть от себя злое богатство, гордо надеть рубище вместо парчи и злата!
Он боролся с собою как мог. Поминал, что любимый им Михаил Пселл, отбросив пышное великолепие и место первого вельможи двора, пошел в монахи… Но это вот «отбросив» и смущало. Было что бросать! Наставники прочили ему высокую стезю духовную, сан епископа в грядущем. А он? Он хотел большего! Чего? Не понимал еще сам.
Все чаще он, отсекая от себя возможность духовной карьеры, ввязывался в безумные споры о самой сущности церковного вероучения. В воспаленном мозгу подростка вырастали и рушились целые пирамиды невозможных идей, среди которых одна горела огнем неугасимым – спасти Русь! А что Русь гибнет, это видел он по себе, по хозяйству отца, по граду Ростову, и уже не верил, что в Твери, в Москве было иначе. Нет! Иначе не было! Всюду распад, упадок, разномыслие и кровавая борьба пред лицом мусульманской Орды и грозно надвигающегося католического Запада. Он лишь раз видел митрополита Феогноста, хотел поговорить, и – оробел, не смог. А тот, естественно, не заметил высокого юношу с огневым, стремительным лицом в толпе учащихся боярчат и детей пастырских. Русь гибла, да, да! Гибла Русь, как и его отец, как и град Ростовский, и должно было совершить нечто великое, чтобы поднять, разбудить дремлющий дух народа!
13
14
15
16
17
18
19
20