Выбрать главу

Вадим начал было вслух вспоминать про Гордина, но Семченко строго оборвал его:

— Шарлатан!

— Кто шарлатан? — спросил, входя в комнату, литературный консультант редакции Юрий Юрьевич Осипов, сорокалетний брюнет, тощий, с настороженным и усталым лицом раскаявшегося абрека.

Он был заслуженный фельетонист, подвизался еще в «Губернских ведомостях», а потом, при белых, в газете «Освобождение России» вел «Календарь садовода и птичницы», рассчитанный на местного обывателя. Но Осипов, как он сам утверждал, ухитрился в этом календаре под видом птиц и различных плодово-ягодных растений изобразить в критическом ракурсе деятелей комендатуры и городской думы, за что был со скандалом уволен. Правда, не так давно Семченко узнал, что уволили Осипова отнюдь не по политическим мотивам. Будучи в садоводстве и птицеводстве полным профаном, тот попросту переписывал аналогичный календарь из подшивки одной киевской газеты за пятнадцатый год. При этом ему хватило сообразительности делать поправку на климат, но сроки всяких прививок и подкормок все равно не совпадали, от обывателей стали поступать возмущенные письма, и его уволили. К тому времени, когда подлинные причины увольнения выяснились, Осипов был уже принят в редакцию с обязанностью руководить литкружком и править стиль молодых корреспондентов, доверие оправдал, и его после долгих дебатов оставили на месте.

Семченко и ему рассказал, как бы он на месте товарища Беклемышева поступил с топленым маслом.

— Вы, Коля, сложнейший вопрос затронули, — своим монотонным голосом, в котором не сразу угадывалась скрытая насмешка, начал объяснять Осипов. — О цели и средствах. Я бы предоставил его решать провидению. Если масло в дороге протухнет, не доедет до Западного фронта, значит, Беклемышев поступил нехорошо. А если доедет неиспорченным, то, выходит, все в порядке и бог на его стороне.

— Вы, Юрий Юрьевич, тоже к нам завтра приходите, — оборвал его Семченко. — Вам полезно будет… Между прочим, в концерте Казароза выступит. Слыхали про такую певицу?

— Казароза… Казароза. — Осипов задумался. — Что-то такое припоминаю.

2

Если бы Семченко спросили, зачем он, восьмидесятилетний старик, не так давно перенесший операцию на почках, два часа простоял в очереди за билетами на Ярославском вокзале, а потом сутки трясся в душном вагоне, где не открывалось ни одно окно, он бы не знал, что ответить. То есть для себя он все решил, но объяснить кому-то другому было трудно. Что объяснишь? Да, из Союза журналистов приглашали на юбилей областной газеты, из музея звали выступить с беседами о гражданской войне, обещали оплатить командировку через общество «Знание», но такие приглашения приходили и раньше из разных городов, по которым его мотала жизнь. Он им радовался, клал на видное место, показывал гостям, но никуда не ехал. А тут вдруг сорвался. Даже дочь не предупредил, позвонил ей на работу уже с вокзала.

И всего-то было письмо от этой учительницы, Майи Антоновны, просившей написать воспоминания о клубе «Эсперо», — листок в длинном поздравительном конверте, безличные обороты, скромный перечень собственных достижений, несколько вкрапленных в русский текст слов на эсперанто.

Ему не раз присылали мемуары на рецензирование, и он сочинял эти рецензии легко, быстро, сам удивляясь точности собственной памяти. Когда известный кинорежиссер попросил описать обстановку советского посольства в Лондоне в двадцатые годы, Семченко отстукал ему десять страниц на машинке, вспомнив даже, какого цвета были портьеры на окнах. А незадолго перед тем из журнала заказали очерк о деятельности нашего торгпредства в Англии, где Семченко проработал до тридцать второго года. Он написал его практически за один вечер, сразу набело, почти без правки, и очерк всем понравился — напечатан был без сокращений и признан лучшим материалом номера. А эти злополучные воспоминания он вымучивал целую неделю, маялся, уныло тыкал одним пальцем в клавиши машинки. Потом порвал написанное и отправился на Ярославский вокзал.

И сразу понял, что не зря приехал, когда по Петропавловской, ныне начдива Азина, улице вышел к Стефановскому училищу — тот же розово-красный неоштукатуренный кирпич, железные карнизы, встроенный в правое крыло восьмигранный шатер бывшей часовни. Внутри, конечно, все было по-другому, но по коридору тянулась все та же вечная риска, разделявшая стену надвое — внизу масляная краска, вверху побелка, и эта риска, пережившая революции и войны, тысячи раз виденная в учреждениях любого ранга, вдруг всколыхнула память и на полчаса повергла Семченко в состояние деятельного умиления.

— Пойдемте, покажу вам наш музей. — В вестибюле Майя Антоновна открыла ключом боковую дверь, пропустила Семченко в комнату, сумеречную от плотных штор. — Раньше здесь была швейцарская.

Но он уже и так вспомнил это полукруглое окно, этот выступ коридорной печи слева, низкий сводчатый потолок. В двадцатом году здесь помещалось правление клуба «Эсперо».

Теперь на стене висел портрет Чкалова. Под ним, на тумбочке, стоял большой мятый самовар из рифленой латуни, без крышки.

— Наша школа носит имя Чкалова, — бесстрастным экскурсоводческим голосом объяснила Майя Антоновна. — Мы собираем воспоминания о нем, встречаемся с людьми, лично знавшими Валерия Павловича.

Семченко кивнул на самовар:

— Его собственный?

— Нет… Подарок человека, с которым Чкалов состоял в переписке.

— Он бы вам еще подштанники свои подарил. — Семченко легонько пристукнул палкой по самовару, с удовольствием поймав встревоженный взгляд Майи Антоновны. — Тоже реликвия!

Раньше на палке был резиновый наконечник, но Семченко его снял. Ему нравился четкий стук дерева по асфальту.

На отдельном планшете он заметил фотографию человека в красноармейской фуражке, с кубарями в петлицах. Его лицо показалось знакомым — чернявое, длинное, с длинным острым подбородком, чуть асимметричное от неумело наложенной ретуши.

— Геннадий Ходырев. — Майя Антоновна проследила его взгляд. — Наш земляк… Был начальником погранзаставы в Карпатах, попал в плен, бежал, сражался в маки. Погиб во время парижского восстания. У нас есть его биография, ребята из совета музея писали… Показать?

— Если не затруднит.

Порывшись в шкафу, Майя Антоновна протянула несколько альбомных листов, сшитых по краю красной ниткой. На верхнем наклеена была такая же фотография, как на планшете, только маленькая, а сбоку цветными карандашами нарисован мужчина в набедренной повязке, поднимающий над головой оранжевый комок с лучами и сиянием. «Данко, наверное», — сообразил Семченко.

Начал читать:

«Геннадий Ходырев родился в 1903 году в семье рабочего. С детских лет он познал нужду и труд, помогая в мастерской своему отцу, по профессии шорнику…»

Это было в тот день, когда Вадим Кабаков привел Глобуса.

В три часа, отдав Наденьке перепечатать статью «Как бороться с безнавозьем», написанную одним из уездных агрономов, Семченко отправился на заседание народного суда. Давно следовало дать принципиальную статью о его деятельности, растолковать, что к чему. А то всякие слухи ходили по городу.

Суд заседал в бывшем ресторане Яроцкого. Это одноэтажное, похожее на барак каменное здание стояло у речного взвоза, рядом с театром водников «Отдых бурлака». Ниже теснились причалы — когда-то шумные, а теперь пустынные, ветшающие, со сломанными перилами и щербатыми сходнями. У берега темнела вереница плотов, на них копошились люди с баграми. Шла заготовка дров для городских учреждений. На эту работу направляли беженцев, вернувшихся из Сибири после разгрома Колчака. Решением губисполкома каждый мужчина должен был выгрузить по пять кубов, а каждая женщина — по два с половиной. Лишь после этого беженцы получали документы на право жительства.