Первое время он мечтал, страдал и надеялся. Ежедневно звонил Мирлину, приставал, ныл, угрожал "сам пойти и всех там раскурочить". Сводки с поля боя поступали нерегулярно и были туманны. Какие-то никому не известные Колобродины и Околокаемовы "брали читать", "держали", "грозились забодать", потом являли милость и соглашались ничего не писать или "писали по-божески"... Вот-вот хорошую рецензию должен был дать сам Алсуфьев ("...знаешь Алсуфьева? Знаменитый поэт-стукотворец. Харя - во! Кусками висит!"), - совсем уже собрался было, но тут, падла, уехал в Баден-Баден и - с концами... Ничего, подсунем Каманину, этот не обидит... Каманин, брат, это - Каманин! И не обидел бы Каманин, наверное, да ушел, бродяга, сначала в крутой запой, а потом в больницу слег - с микроинфарктом...
И вдруг ему все это надоело. Да подите вы все! Сдались вы мне с вашими рецензиями, отзывами, замечаниями, дополнениями и суждениями. "Подите прочь! Какое дело поэту мирному до вас?!" Да и не поэт я никакой. Каждому свое, в конце концов, в этом концлагере. Jedem das seine! Мое дело - системное программирование. Диалог с машиной. Информатика. Мое дело, черт вас всех побери, афоризмы, каких вам никогда не придумать, хоть вы и числите себя мастерами слова, художниками жизни и инженерами человеческих душ.
"Рассуждение - это организованное подражание."
"Вера и любопытство друг с другом всегда не в ладу."
"Зависть - одежда вкуса."
"Неспособность испытывать восторг - признак знания."
"Мысль - это карикатура на чувство."
Программа по изготовлению афоризмов работала у него как оборонный завод, исправно выбрасывая в свет по два-три отменных перла человеческой мудрости еженедельно. По этому поводу он принимал поздравления коллег, друзей и каких-то совершенно даже незнакомых людей - тщеславие его удовлетворенно трепетало, и все прочие неудачи виделись как бы в радужном баюкающем тумане... Его пригласили в команду Ежеватова на тему "ЕВРАЗИЯ", это была уже подлинная победа сил разума и прогресса, еще год назад он о таком и мечтать бы не посмел. Ежеватов был фигурой в институте почти легендарной. Во-первых, он был классный профессионал, знавший в прикладной информатике все - "от и до". Во-вторых, он успевал не только наукой заниматься - он еще и с веселым пьяным бешенством берсерка воевал всю эту объединенную институтскую сволочь, "советскую власть", ядовитого змея Горыныча о трех головах - профком, партком и АХЧ. И кроме того, он был великий бабник, анекдотчик и матершинник, каких свет не видывал. Его ненавидели, обожали и боялись. Говорили, что у него рука в КГБ. Говорили, что у него рука в обкоме. У меня не рука, - объявлял он, не стесняясь дам. - У меня... - объявлял он, как бы подтверждая таким вот изысканным образом слух о близких своих отношениях с некоей высокопоставленной леди из Большого ЦК. (В одном из доносов сказано было о нем: "...злоупотребляет нецензурными русскими словами полового значения").
Ежеватов принял его лично, швырнул на рычаги телефонную трубку, еще горячий, еще раскаленный после очередной телефонной драки, и рявкнул ему, сверкая очами: "Б...дей надо п...дячить, правильно я понимаю, Станислав Зиновьевич?!" И только после этого перешел к делу - очертил круг задач и сферу ожиданий. Станиславу надлежало заниматься программой АНТИТЬЮРИНГ: доводить до ума машинную программу, способную опровергнуть давнюю идею Тьюринга, что-де машину можно будет назвать мыслящей тогда, когда диалог с нею (обмен письмами, скажем) невозможно станет отличить от диалога с человеком. Собственно, программа такая уже вчерне была создана, надлежало только отшлифовать ее до безукоризненного блеска и доказать окончательно, что нет и быть не может никакого разума машины, а есть только разум, ловкость и квалификация программиста... (Виконт по этому поводу произнес задумчиво: "Хм... С тем же успехом можно объявить, что нет и быть не может никакого разума у человека, а есть одна только ловкость и квалификация воспитателя-педагога...")
И тут внезапно позвонили из "Красной зари" и попросили зайти. Срочно. Сегодня же. Лучше бы - вчера. Но можно и завтра... Он сразу же забыл все афоризмы, Тьюринга, Ежеватова и даже Лариску, которой именно назавтра был обещан "день сельских наслаждений"... Он надел свой самый официальный и самый новый костюм и явился в редакцию за десять минут до назначенного срока. Ждать редактора ему пришлось всего лишь сорок две минуты.
Редактор поздоровался за руку, предложил сесть и сразу же принялся говорить. Он говорил быстро, много и неразборчиво, - казалось, нарочито неразборчиво: он словно бы не хотел, чтобы его понимали. При этом он время от времени без всякой необходимости перелистывал рукопись, как будто желая как-то проиллюстрировать свои тезисы примерами из текста, но тут же подавляя в себе это желание. Станислав моментально перестал понимать, о чем идет речь, и только поражался очками редактора - это была какая-то супердиоптрийная оптика при супермодерновой оправе. Впрочем, он уловил главное: рукопись редактору нравилась, но следовало обязательно учесть замечания рецензентов. Замечания прилагались, и Станислав надеялся, что потом, в спокойной домашней обстановке, он в этих замечаниях разберется и, разумеется, их учтет. Готовность учесть нарастала в нем с каждой минутою, и поэтому он только кивал, поджимал значительно губы и вежливо улыбался, когда у него возникало ощущение, что редактор берет шутливый тон. Потом в звуковой каше промелькнуло словечко "сократить".
- Сократить? - переспросил он на всякий случай.
- Да, - сказал редактор решительно, захлопнул папку и стал завязывать тесемочки.
- На сколько страниц? - спросил Станислав, уже прикидывая, что эпизод с газиком можно будет без особых потерь выкинуть.
- До двух листов, - сказал редактор, протягивая ему папку.
- То есть? - ошарашенное воображение предложило внутреннему взору Станислава результат такого сокращения: два жалких листочка рукописи первый и последний.