Появление этого чувства стало для Мюмтаза истинным благом и в своем роде обозначило его зрелость. Теперь он перестал смотреть на счастье, в котором жил, как на нечто, принадлежавшее только ему, его душа теперь открывалась человеческому счастью по-иному.
Ближе к середине октября их счастье начало омрачаться. Оба они почувствовали, что оно застыло в них и начинает напоминать в своем застое бездвижную мумию. Они говорили как-то раз об этом в кофейне в Канлыдже. Был один из их самых прекрасных дней. Они встретились с Нуран утром у ялы и ближе к полудню перебрались в Эмиргян. Под вечер пришли на пристань. В кофейне на пристани Эмиргяна и на площади перед ней было прохладно и безлюдно.
Они уезжали из Эмиргяна на закате. Противоположный берег ласкали последние лучи солнца. Меркнущий свет напоминал старинную тюркю, полную тоски, уходящего жара, навевавшую такую грусть, которая, раз вцепившись в горло, не отпускает. Движение к этому свету по морю, которое от края до края стало сплошным сиянием, напоминало не столько их ежедневные прогулки, сколько стремительный бег к счастливой судьбе, к земле обетованной.
Ни Мюмтаз, ни Нуран тем вечером почти не вспоминали, что они уже не раз видели яркую синеву то и дело вздымавшихся волн. Последняя волна пронзительной лазури, соединявшая темную позолоту с пылью из драгоценных камней, словно краски на картине Фра Анджелико[122], в лучах света как на картине о спасительном потопе во отпущение грехов за душу этого художника и подобных ему святых, выбросила их на пристань Канлыджи. Удар был таким сильным, что носом лодка чуть было не выскочила на пристань.
За всю жизнь Мюмтаз никогда не видел, чтобы окружающий мир так полнился счастьем. Это счастье не было похоже на его простое, внутреннее счастье. Возможно, вся вселенная: люди, дома, деревья, птицы, проносящиеся в потоках ветра над ними, едва не касаясь крыльями вод, уличные кошки и собаки, арбузы и дыни в садах прибрежных вилл — все вокруг словно бы проснулось от долгого сна. И даже несчастный карась, раскачивавшийся на удочке ловившего на пристани рыбу полицейского с расстегнутым воротом, выглядел счастливым от того, что стал маятником, отсчитывающим последние минуты своей короткой жизни в этом свете, словно переживая самое прекрасное мгновение своей жизни. Окружающее буйство красок словно заставило полицейского растеряться, а может, ему понравилось ощущение радости, сиявшее на лице молодой женщины, и он вдруг поздоровался с ними весьма официально и с таким серьезным видом, который никак не вязался с его расстегнутым воротом и мундиром без ремня, и даже пожелал им счастливого пути, махнув почти у них над головами удочкой с белоснежным, сверкающим символом своего терпения и выдержки.
Смеясь над полуофициальной и столь трагичной по причине умирающего на крючке карася встречей, они сели в кофейне на улице. Перед ними две дамы на пристани ожидали парохода, а за ними несколько пожилых бей-эфенди спокойно наслаждались наступающим вечером.
Во всех предметах им что-то улыбалось — что-то далекое от света, берегов и их очертаний, от каких-то технических деталей, нечто большее, чем все вокруг. Это было как воспоминание об утраченном времени. Все тепло шло откуда-то из глубин, словно память. Мюмтазу сразу вспомнился бейт из Яхьи Кемаля, и он произнес:
— Старики Канлыджи у нас за спиной готовятся встречать осень…
Нуран медленно процитировала бейт:
И добавила:
— Меня восхищает, что один человек смог так познать город. Каждый раз, когда я слышу этот бейт, мне представляется скульптура «Граждане Кале» Родена.
Мюмтаз добавил:
— Он ведь сумел поймать что-то великое, то, что не изменится никогда…
Об этих вечерних часах можно было говорить только так. Все говорило о том, что лето кончается. Эта простая мысль заставляла их ощущать, что они переживают важный момент. Охваченные этим чувством, они внимательно прислушивались ко всему, что их окружало.
122
Фра Анджелико (1400–1455) — итальянский живописец из Тосканы, монах-доминиканец, чьи картины характеризуются мягкими тонами и переливами света.