Выбрать главу

Немцы вели атаку со стороны Замковой площади, просачиваясь постепенно в тесные улочки: Подвалье, Пекарскую и Свентоянскую. Шли бои за дома, расположенные в Канонии, и за собор. Они занимали дом за домом, обстоятельно и систематически вгрызаясь в стены, словно бульдог, который схватил жертву за шею и перегрызает мускулы, торопясь добраться до артерии.

Немцы вели атаку со стороны Гданьского вокзала, отрезая путь на Жолибож. Пускали «голиафы» на больницу для душевнобольных на Бонифратерской и потрошили этаж за этажом Фабрику ценных бумаг, забрасывая ее бетонные перекрытия сотнями килограммов бомб.

Ребята, оборонявшие эти позиции, стали черными. Марлевые повязки на ранах были опалены. По всему району днем и ночью бродили сумасшедшие, волоча за собой размотанные бинты. Их безумие гармонировало с окружающим кошмаром. Одержимые религиозной манией, они читали пламенные проповеди для людей, сгрудившихся в подвалах. Их слушали. Старались уловить в мистическом бреде зерна истины.

Немцы подвергли район концентрическому артобстрелу с батарей, расположенных на Праге, на Белянах и на Воле. По нескольку раз в день они совершали воздушные налеты. Пикирующие бомбардировщики не заходили в пике — не желали себя утруждать: пролетая над самыми крышами, они сбрасывали на город бомбы с математической точностью.

Вечером Стах сидел на улице у парадного. Настали минуты ночной тишины. Люди из подвалов вылезли на свежий воздух и, тихо переговариваясь друг с другом, подогревали консервы на маленьких кострах, разложенных среди кирпичей. Часть подвалов залила днем вода, просочившись сквозь трещины в фундаменте: лопнули старые водопроводные трубы, не выдержав беспрестанного сотрясения.

— Этот дом на соплях держится, — сказал Стах, припоминая тонкие перегородки и деревянные перекрытия. — Кое-как построенный доходный дом, а теперь его еще сверху подпалили. При первой же взрывной волне он рухнет. По-моему, эти люди напрасно здесь прячутся. Нам-то все равно, мы в основном на позициях… Мне не раз приходило в голову, что там безопасней.

— Теперь везде опасно, — ответила Кася, присев рядом с ним на бетонные ступени. Она облокотилась на санитарную сумку и обхватила голову руками. Стах обратил внимание, что он часто видит Касю рядом. Когда Кася ловила на себе его взгляд, в ее глазах появлялось виноватое выражение. «Чего путаешься под ногами, — говорил он ей, — будут раненые — вызову. Иди и сиди в прачечной. Тут стреляют, да и танки могут появиться». Но когда она уходила, ему чего-то недоставало.

— Безопасность, безопасней — это все старые слова. Теперь, наверно, даже думать надо как-то по-другому, — неторопливо рассуждала Кася, невольно поддаваясь спокойствию ночи. Днем никто не говорил так медленно. — Знаешь, в этом доме родилась Мария Кюри-Склодовская. Странно, что именно здесь, в такой дыре, как ты говоришь. Сегодня днем я разглядела мемориальную доску над воротами. Как раз когда обожгло нашего француза. Того, который вместе с Танком, Янкелем, Евреем и несколькими греками бежал из Павяка и присоединился к нам. Француз уснул навеки. Он дал мне адрес и просил, чтобы я известила после войны его мать. Он был парижанином. Мне всегда казалось, что французы — щеголи с намазанными бриллиантином волосами. Танк теперь остался один у пулемета… А Париж уже освобожден…

— Танк не один. Я дал ему Муху в помощники.

— Хорошо, что вы отобрали у аптекаря морфий. Кто бы мог подумать, что тут в подвале есть морфий. Доктор прямо вне себя был… «Ведь это ужас что такое, говорит, приходится ампутировать по-живому…» И что за человек этот аптекарь, а, Стах? Целый баллон с эфиром и морфий держал до лучших времен. Даже аковцам не дал. Что за человек…

— А ты понимаешь, что значит баллон эфира, Кася? — Стах повел рукой в сторону людей, сгрудившихся у костров. — Они вот ни о чем не подозревают. А если бы эфир взорвался, от этого дома, да и от всех соседних домов, камня на камне бы не осталось. А он, между прочим, легко взрывается…

— Француз просил, чтоб его пристрелили. Доктор говорил: «Что мне делать, скажите? Он наверняка не выживет. Вся грудь обуглилась. Только промучается… Я-то знаю, какие это муки. Эх, будь у меня морфий…» Разве можно пристрелить товарища, словно паршивую собаку? Кто на такое отважится? Вот ты бы смог? Стах покрутил головой.

— Аптекаря я бы пристрелил. Выпей я вчера с утра, может, и не сдержался бы, всадил заряд в его тупую трясущуюся башку. Аж руки чесались. А потом прошло. Отвел я его в жандармерию АК. Их человек, думаю, пусть делают с ним, что хотят. Знаешь, был я в штабе этой жандармерии, в подвалах гарнизонного костела. Сделали они там себе нары. Соломы наносили. Бабы в темноте хихикают. Иду — вдруг вылезает какой-то тип, глядит, как филин. «Чего тебе здесь надо? — говорит. — Шпионишь?» И за пистолет. Баба его какая-то держит за локоть, а сама блузку на себе застегивает. Тут офицер подошел и говорит: «Оставьте, Новый, он из АЛ. Дерьмо лучше не трогать — завоняет». Ишь, завоняет… Это он потому, что Красная Армия в пятидесяти километрах от Варшавы, потому, что с Варшавой у них номер не вышел. Из Лондона знай себе поют: «В дыму пожаров…» Нет, они уже не хозяева положения. Стали б они так с нами разговаривать, как же… Одним словом, бардак, а не штаб. Я рассказывал про это ребятам, а Танк по-своему, по-русски, сказал: «Кому война, кому мать родная». А с другой стороны, стоит нам показаться на Мостовой, как их комендант из кожи вон лезет — и коньяк достает, и по плечу похлопывает. «Мне бы, говорит, хоть один такой отряд, я бы забот не знал». Да, все перемешалось, а держаться становится все трудней. Еще и пакости устраивают. Вчера на ночь не тот пароль дали, и патруль чуть было не задержал Адмирала, когда я послал его наверх с донесением. Да, все труднее становится.