Стал выходить во двор лагеря. И в первый же день был избит охранником. Так, ни за что. Подошел, что-то спросил и ударил в ухо. Я упал, он стал избивать ногами. И опять меня спас «гипс».
Фашисты зверели, чувствовали, что им приходит конец. Мы видели, как через лагерь на базу Киркенес все чаще летали наши самолеты и оттуда доносились глухие взрывы. Нас почти перестали кормить. Давали всего по 50—100 граммов хлеба пополам с землей и соломой (иногда в нем попадалось даже стекло). Я его не глотал, а клал в рот и высасывал все, что можно было высосать, а остальное выплевывал. Еще давали один раз в день баланду, сваренную из гнилых стручков фасоли, в которой иногда попадались черви. Я ее не ел, и все удивлялись этому.
— Что, не будешь? — И человек сразу хватал котелок и тут же выпивал.
Некоторые выпивали этой баланды помногу. За каждый черпак пленный получал от фашиста удар, но люди все равно лезли и, выпив два-три котелка бурды, начинали корчиться в мучениях.
…Пришел день моего рождения — 8 октября 1944 года. Это был, наверное, самый тяжелый мой день. Мне 16 лет. Я должен был получать паспорт. Мама всегда в этот день пекла большой пирог и готовила много вкусных вещей. Созывали моих приятелей. Приходили друзья родителей.
А где же я теперь? Что со мною случилось? Лежу на грязных нарах, над головой дырявая крыша, в бараке страшное зловоние, раны мои гниют, их раздирает зуд, меня заживо съедают насекомые… Отвернулся, плачу украдкой. Слезы сами льются и льются не оттого, что я хочу есть, что болит все мое тело и дурно пахнут раны, нет, а оттого, что я ничего не могу сделать, Я БЕСПОМОЩЕН, я даже уже не человек, а живая тень, обреченный на смерть, как и те сотни, а может, и тысячи, которые заживо гниют в этом страшном лагере.
Сколько мне осталось еще дней после моих шестнадцати? Каждое утро выносят из барака по десятку и больше умерших…
Так я лежал и, давясь слезами, обдумывал всю свою жизнь, будто подводил в свои шестнадцать ее печальный итог. Жалко одно: мало мне удалось врагов на тот свет переправить. Мало…
И вдруг вспомнились слова отца, которые он когда-то сказал мне: «Когда ты потерял деньги, ты не потерял ничего. Когда ты потерял друзей — ты потерял половину жизни. Когда ты потерял надежду — ты потерял жизнь».
Перестал плакать и тихо спустился с нар. Еще не знал, зачем я это делаю, куда пойду, но спустился и пошел.
Во дворе лагеря бродили люди. Охрана перестала обращать на нас внимание. «Больше двигаются — скорее умрут», — сострил один из охранников. Да и лагерь наш уже стал не прежний, в нем вроде бы все рушилось. Мы узнали даже, что ток высокого напряжения, который проходил по проволоке ограждения, снят. Значит, что-то затевают.
Осмотрелся. Убежать, конечно, нельзя. Да и куда я, доходяга, в своем панцире. Увидел — рядом стоит шест с гвоздем на конце. «А что, если этим шестом оборвать провода, идущие к прожектору на вышке? Охранники не смотрят в мою сторону. Ухвачу, дерну и затеряюсь в толпе бродящих по лагерю людей».
И меня будто кто кинул к этому шесту. Ухватил, подбежал, зацепил гвоздем и дернул. Потом как ни в чем не бывало шмыгнул в толпу. Прошелся вместе со всеми и вернулся в барак. Когда трещал этот провод, во мне будто загорелся какой-то непонятный огонь. В левой руке (правая все еще в «гипсе»), да и во всем теле я почувствовал силу, которая не уходила из меня и сейчас. Теперь я знаю, что делать: буду им вредить, хоть в самом малом, но вредить. И как ловко у меня получилось, никто ничего и не заметил. Завтра опять что-нибудь высмотрю и испорчу. Сколько дней от своих шестнадцати лет проживу, столько и буду вредить гитлеровцам.
С этой мыслью засыпал в первую ночь моего семнадцатого года и был счастлив, что хоть чем-то досадил своим мучителям.
Но спал недолго. Меня грубо сдернули с нар и повели в тот домик-изолятор, где мы провели первые дни неволи. Здесь спустили штаны и так избили, что я неделю не мог ни сидеть, ни лежать. А Подхалим сказал:
— Ты свинья. И теперь-то тебя обязательно расстреляют.
Но странное дело. Несмотря на эти побои, дела мои вроде бы пошли на поправку. Раны перестали гноиться и подживали. Правда, я стал худущий, как и все, и теперь панцирь болтался на мне словно дырявый горшок на колу плетня. Однако я чувствовал, что во мне еще есть какая-то сила. Поэтому, как только оправился от побоев, снова стал выискивать, где бы еще мне учинить «шкоду». В этих мыслях теперь была вся моя жизнь.
Выбор мой остановился на колодце. Между бараками и лощиной был неглубокий колодец. Крышки на нем не было. Я уже несколько раз заглядывал в него и видел там задвижку, через которую сочилась вода. Вот если ее открыть, то вода хлынет по лощине к постройкам и может затопить или хотя бы подмочить склады. Но хватит ли у меня сил ее открыть?