Выбрать главу

Покушение Фиески на Луи Филиппа

I

Покушение на короля Людовика Филиппа, стоившее жизни восемнадцати ни в чем не повинным людям, интересно во многих отношениях. Но особенно замечательно в нем то, что ждали его решительно все; ждали в тот самый день, когда произошло покушение, и почти на том самом месте, где оно произошло. (Немало написано о кровавом покушении Фиески. Все же лучшим источником остаются подлинные документы, хранящиеся во французском Государственном архиве (папка СС 673 и следующие за ней), а также поистине образцовый официальный отчет, вышедший сто лет тому назад отдельным многотомным изданием. Они и положены в основу настоящей статьи.)

Кампания, которая велась против Людовика Филиппа, нам теперь не совсем понятна. С демократической точки зрения новая монархия грешила преимущественно избирательной системой. Но когда читаешь газеты, книги, журналы того времени, замечаешь с удивлением, что об этом говорилось сравнительно мало. Особенно гневные нападки относились к личности короля. Между тем по общему, кажется, мнению историков, сын Филиппа Эгалите был весьма неглупый и незлой человек передовых взглядов, вдобавок обладавший огромным жизненным опытом. Он вырос при старом дворе, потом видел вблизи революцию, прожил долгие годы в изгнании, знал и огромное богатство, и совершенную нищету: герцоги Орлеанские до революции и после реставрации считались чуть ли не самыми богатыми людьми в Европе (В одном из больших словарей того времени есть указание, что самым богатым частным человеком в мире надо считать графа Шереметева, а самой богатой династией — французскую (Орлеанскую).). Но в эмиграции Людовик Филипп, под фамилией Шабо-Латур, жил уроками французского языка, географии, математики, истории. Быть может, поэтому он знал цену деньгам и тратил их экономно. Левые и правые газеты травили его за скупость и за спекуляции. Однако по биографиям тех, кто травил короля, трудно сделать вывод, что сами они отличались совершенным пренебрежением к деньгам. На спекуляциях ведь составил свое недолгое богатство и Сен-Симон, посмертная слава которого в ту пору была очень велика. Особенные и небезуспешные усилия прилагались к тому, чтобы связать имя короля с разными финансовыми скандалами.

Финансовых скандалов тогда было много: столько же, сколько теперь, — приблизительно столько же, сколько их бывает в любое время в любой стране, где о них разрешается говорить и писать. У людей короткая память: трудно без улыбки читать, как громят за «повальную продажность» Французскую республику. Людей волнуют не сами дела, а сопровождающие их сплетни. Количественных отличий забывать не надо, однако что ж отрицать: «с известной точки зрения», вся история мира есть сплошной финансовый скандал. Говорю «с известной точки зрения», но это очень скверная точка зрения. О скандалах ничего не слышно в тех странах, где есть концентрационные лагеря — не столько для виновников скандалов, сколько для тех, кто пожелал бы о них писать. Поэтому гитлеровский режим, например, был неизмеримо «чище» веймарского. Называть же это можно иллюзией, перспективой, оптическим обманом — слава Богу, разные есть слова для прикрытия человеческого простодушия. «Тридцать тысяч столоначальников» правят всеми странами мира, и нельзя требовать, чтобы на тридцать тысяч должностных лиц разных рангов не было некоторого числа мошенников. Остальное зависит от политических нравов, газетных обычаев и концентрационных лагерей.

В то время о денежных скандалах говорили и писали каждый день. Было дело так называемой сахарной премии, по которому обвиняли в продажности самого Казимира Перье. Было дело 26 министров и депутатов, связанное с Авейронскими сталелитейными заводами. Было дело Кесснера, — тут замешан был министр финансов. Было банкротство знаменитого Лаффита. Ко всем этим делам король не имел отношения, хоть Лаффит, бывший министр-президент, с парламентской трибуны намекнул, что король, воспользовавшись его трудным положением, откупил у него за 10 миллионов франков Бретельское имение, стоившее в действительности 13 миллионов. Обвинение было совершенно вздорное: это имение сам Лаффит пятью годами раньше приобрел за вдвое меньшую сумму, а король позднее его перепродал всего за 4,4 миллиона франков. Но, разумеется, намек министра-президента был должным образом использован.

Еще неприятнее были другие дела. Вступая на престол, Людовик Филипп, человек благоразумный — все может случиться, — перевел на имя сыновей свое огромное личное состояние. Позднее выяснилось, что пошлины по этому юридическому акту, составлявшие 3 503 000 франков, не были казне своевременно уплачены, — новый скандал.

Больше же всего повредило королю громкое дело о наследстве, завещанном его малолетнему сыну. 27 августа 1830 года в спальной своего замка Сен-Ле был найден висящим на оконной задвижке герцог Людовик Генрих Бурбонский, последний представитель знаменитого рода принцев Конде. Загадочные обстоятельства его смерти так никогда выяснены и не были (По-видимому, Конде убила его любовница.). Было объявлено, что он повесился. Но, как водится, этому в Париже не верили: ясное дело, принцу «помогли умереть». Состояние свое, исчислявшееся в шестьдесят миллионов золотых франков, престарелый Конде завещал 8-летнему герцогу Омальскому, сыну Людовика Филиппа. Между тем всей своей жизнью принц был тесно связан со старшей линией Бурбонов. Каким образом последний в роде Конде, сын главнокомандующего эмигрантской армией, отец расстрелянного герцога Энгиенского, мог завещать свое богатство потомку цареубийцы, внуку Филиппа Эгалите? Князья Роганы, свойственники Конде, затеяли процесс; их адвокат Эннекен на суде обвинял короля во всевозможных интригах, в незаконном присвоении чужих денег. Другие шли еще дальше.

Свобода слова в ту пору во Франции была полная. Нельзя без удивления читать, как писали тогда и об особе короля, и обо всем политическом строе июльской монархии. Тон оппозиционных газет был знакомый, классический: «Так дальше жить нельзя, все гниет, все продажно, нечем дышать!..» На этом сходились и республиканские газеты, и «карлистские» (то есть отстаивавшие права короля Карла X). В дальнейшем они, естественно, расходились: первые доказывали, что стоит установить республику, и никаких скандалов больше никогда не будет; вторые требовали восстановления на престоле старшей линии Бурбонов — скандалы немедленно как рукой снимет. Первые несколько преувеличивали; вторые же были совершенно правы; где о скандалах нельзя писать, там, повторяю, скандалов и нет. Во всяком случае, лозунг был дан: «Грязью, пли!..» Таков довольно обычный способ борьбы с властью в условиях более или менее либерального строя. Короля поливали помоями почти ежедневно. Людовик Филипп относился к этому философски. Изредка, впрочем, не выдерживал и он. Однажды на заседании правительства министр Дюпон заявил, что в подобной атмосфере работать нет никакой возможности: «Это каторга!» — «Каторга! — закричал король. — Да, каторга! Но для вас на время, а для меня бессрочная!» Сходя с престола после февральской революции, Людовик Филипп сказал, что не легче будет и его преемникам, кто бы они ни были: «Во Франции уважение к власти потеряно и не вернется».

Вдобавок был тяжкий хозяйственный кризис. Обычно кризисы сливаются со скандалами настолько, что становится трудно отличить причину от следствия. В первые годы царствования Людовика Филиппа дела шли нехорошо. Появилась безработица. Оказалось, что во Франции слишком много иностранцев. «Побежденные и изгнанники, — писал Арго, — нахлынули во Францию из всех стран... Польские бедствия, государственные волнения в германской конфедерации, гонения Фердинанда VII и дона Мигуэля, преследования в Австрии выбросили к нам 6000 польских эмигрантов, 4000 германских, итальянских, испанских, португальских. Они обходились нашей казне в 3—4 миллиона франков в год. Между тем у нас у самих дела были трудные — дороговизна, безработица, тяжкие налоги. Далеко не всегда было удовлетворительным и поведение этих эмигрантов. Многие из них не слишком были нам признательны за оказанное им гостеприимство», и т.д. Правительство стало принимать против иностранцев разные неприятные меры, вроде высылок из Парижа (правда, не за границу, а в тридцать особо для того предназначенных провинциальных городов). Продолжалось это недолго, — скоро надоело. Так неизменно бывает во Франции. Все народы недолюбливают засиживающихся гостей, но французам ксенофобия менее свойственна, чем какому бы то ни было другому народу: главным образом, вследствие того, что в Париже к иностранцам есть даже не вековая, а тысячелетняя привычка. В других странах эмигрантов не трогали: их туда вообще не пускали.