Выбрать главу

— Зоя! — требовательно окликает меня Лека.

Сидя на корточках, он шустро выдирает пучками крепко принявшиеся пырей и сурепку, ловко распутывает стянувшие ботву петли вьюнка. Раз я уже не Мягонькая, значит, он недоволен, пора приниматься. Леку очень трудно раскачать, но коль он за что-то взялся, то баловство побоку, только дело. Или — или. Этого у недобра молодца не отнимешь.

Картошку я полола досель только однажды, лет в девять, когда мы гостили с мамой у своих в деревне. Картошка картошкой, а вспомнить о том моем первом приезде в деревне есть что… Своими бог не обидел, и к вечеру первого дня, покуда обошли всех, я была еле жива, так тискали меня в своих не городских объятиях бесчисленные дядюшки, тетушки, родные, двоюродные и прочие до седьмой воды. Маму в родне чтили, считали большим человеком: работала она бухгалтером и не где-нибудь, а в городском универмаге. Сейчас смешно, конечно, но тогда (двадцать без малого лет назад) любой связанный с бумажками труд казался селянам чуть ли не таинственным. А я была Танина дочка — балерина, по слухам.

Кроме мамы, в родне был еще один «большой» человек — дядь Боря, маявшийся в литсотрудниках заштатной районной газетки. Я слыла балериной, а он значился ни больше ни меньше, как писатель. Время от времени дядь Боря присылал чудные письма, в которых проскакивали и такие перлы: «Был на рыбалке. Клевало плохо. В тринадцать сорок две поймал окунька. В четырнадцать ноль пять клюнул ершик». Это письмо получили мы, но за «лимитом» времени и чрезмерным числом любящей родни дядь Боря делал копии, меняя лишь имена. Писал он свои письма серьезно, даже чересчур (особенно о себе), но читать их без смеха было невозможно.

Нам с мамой тоже пришлось показать товар лицом, иначе в деревне нельзя. На другой после нашего приезда день вся родня сошлась к теть Наде, и, пока собирали на стол, на полу расстелили старое байковое одеяло. Мама велела мне раздеться до трусиков и проделать несколько упражнений на гибкость. Девочкой я была послушной и скромной, но не до застенчивости, к тому ж всеобщее внимание мне льстило… Помню, что одеяло было колючим и резко, застарело пахло потом, помню длиннющие подолы и неуклюже лежащие на коленях огромные, разбитые работой руки теток, сидевших вокруг одеяла на табуретках, изумленные ахи. Упражнения были не балетные, собственно, акробатические, когда гнешь себя едва ли не в крендель. Потом тетки опять меня тискали, но уже по-другому: недоверчиво, чуточку даже благоговейно, односложно приговаривая:

— Надо ж… Будто и вовсе без косточек!

Они целовали меня, плакали, говорили, что жаль, дед с бабкой не дожили, и единодушно решили, что я в маму с дядь Борей пошла. Шутка ли сказать, балериной буду! И на зависть всем двоюродным и троюродным сестренкам, братишкам, многие из которых были куда старше, меня усадили за стол вместе со взрослыми. Как все это было приятно, как гордилась мной мама, рассказывавшая в застолье, что вот ведь, не зря она возит меня три раза в неделю в Челябинск (в студию), хотя путь в тридцать пять километров совсем не ближний. Милая, милая, добрая моя мама! В глазах родни у нее — «большого человека» — был лишь один серьезный изъян: отсутствие законного мужа. Тогда на эти вещи глядели в деревне еще весьма косо, не то что теперь. Порой мне казалось, что у нашей родни потребность в существовании маминого мужа сильней, чем у самой мамы. А я и вовсе не чувствовала в своем безотцовстве ни малейшей ущербности, и не потому, что иногда, теми вечерами, когда маме не надо было ехать со мной в Челябинск, у нас появлялся коренастый и неразговорчивый Вадим Николаевич — товаровед из того же универмага.

Он каждый раз приносил хорошие конфеты, деликатно их мне вручал, трепал по щеке своей мягкой, белой рукой, тут же с чувством выполненного долга обо мне забывая. Они уходили в кино или ресторан, наказывая, чтоб никому не открывала, и возвращались, когда я уже спала. А утром Вадим Николаевич уходил задолго до того, как мама будила меня. О том, что он оставался ночевать, я догадывалась по наличию в ящичке над умывальником третьей зубной щетки, по невыветривавшемуся до конца запаху табака.

Ревности я не испытывала, скучать в их отсутствие тоже было некогда: делала уроки, на которые уходило все время до сна, потому что выполняла не только текущие задания, но и впрок — в студийные дни уматывалась так, что сил на уроки просто не оставалось. Гонял нас Ковин нещадно, но после мамы это был единственный человек, привязанность к которому осталась у меня с детства на всю жизнь. Он был человеком из другого, прекраснейшего мира. В мире том даже ругались как-то смешно и изящно. Александр Иванович был солистом балета и подрабатывал, руководя нашей студией.