На площади Опера я захватываю Рене Жирье, бежавшего два месяца назад от своих охранников, выпилив доску в полу на дне перевозившего его фургона.
Я становлюсь самым знаменитым полицейским Франции.
С тех пор как Бюиссон вернулся в камеру тюрьмы Санте, у меня уходит много времени на его допросы, так как он не хочет иметь дело ни с кем, кроме меня. Должен признать, что мы испытываем друг к другу нечто вроде взаимной симпатии. Это глупо, но что поделаешь: мы стали почти приятелями.
Мы установили точный распорядок дня. Я приезжаю за ним утром, мы обмениваемся рукопожатием, после чего я надеваю на него наручники и мы отправляемся на улицу Соссе. По дороге мы говорим только о банальных вещах: о погоде, о последнем футбольном матче, о проходящих по улицам девушках.
В кабинете я пристегиваю левую руку Эмиля к батарее и придвигаю к нему мягкое кресло. Он протягивает правую руку за стаканом бордо (каждое утро я покупаю бутылку), нацепляет на нос очки в роговой оправе и начинает просматривать «Фигаро», приготовленную специально для него. До половины первого я не трогаю его. Попивая вино, Эмиль изучает новости, проявляя особый интерес к информации о политической жизни.
Однажды я спросил его, почему его так занимают международные сообщения, и он, подняв вверх брови, ответил:
— Я пытаюсь угадать, господин Борниш, когда русские сцепятся с американцами.
— Ты боишься этого?
— Нет, напротив, я жажду этого, так как это был бы мой единственный шанс. В сороковом году я бежал из тюрьмы Труа только благодаря вторжению немцев.
В полдень Бюиссон отрывается от газеты и спрашивает меня:
— Что у нас сегодня на обед, господин Борниш?
— Подожди, я сейчас узнаю.
Я звоню на полицейский пост, и мне сообщают дежурное меню, которое я передаю Эмилю. Он одобрительно кивает головой. В тринадцать часов он начинает елозить в кресле.
— Вы не проводите меня в туалет, господин Борниш?
Я пристегиваю его к своему запястью, и мы отправляемся на лестничную клетку. Выйдя из туалета, мы спускаемся в подвал, где Эмиль обедает в отдельном кабинете в обществе двух охранников, в то время как я отправляюсь перекусить в кафе «Санта-Мария».
В два часа дня мы переходим к серьезным делам. Я снова пристегиваю Бюиссона к батарее и склоняюсь над папками досье высотою в полтора метра, содержащих протоколы допросов о тридцати шести убийствах и нападениях, в которых обвиняется Эмиль.
— О чем пойдет речь сегодня, господин Борниш?
Теперь мне известно о нем почти все. Все его бывшие друзья, за очень редким исключением, развязали языки. Я читаю Эмилю их показания, он спокойно слушает, ничему не удивляясь и не возмущаясь предательством сообщников. Они все вешают на него, даже то, чего он не совершал. И вся Франция присоединяется к этому шквалу обвинений, обрушивающемуся на него. Ему приписывают все изнасилования, все угоны автомобилей, все кражи и ограбления, все нападения и убийства. Эмиль помогает мне установить истину, а вечером подписывает отпечатанный мною протокол, не перечитывая его, со словами:
— Я верю вам, господин Борниш.
Он во всем признается. Во всем, кроме убийств.
Уже приговоренный к пожизненным каторжным работам, он хочет избежать смертной казни, поэтому отрицает убийство инкассаторов, убийство Рюссака и Полледри, несмотря на очевидные доказательства и свидетельские показания. Во время очной ставки с бывшими сообщниками он молчит, глядя на них глазами, полными ненависти.
Однажды, когда разговор зашел о Матье Робийяре, глаза Бюиссона налились кровью:
— Если бы он попался мне в руки, я бы сам перепилил ему шею ножовкой. И, останавливаясь время от времени, чтобы передохнуть, я с наслаждением слушал бы его вопли.
Мы будем встречаться с ним в течение трех лет. Когда он услышал о побеге Рене Жирье, в его глазах блеснула ностальгическая искорка. Но, узнав позднее, что я арестовал его на площади Опера, он довольно ухмыльнулся. День за днем я вылавливал всех его знакомых и однажды с гордостью сообщил ему:
— Я арестовал уже по твоему делу тридцать пять человек.
Он отпил немного вина, поставил стакан на стол и с вызовом бросил мне:
— Но одного вам так и не удалось поймать!
Сдвинув брови, несколько разочарованно я спросил его, кого он имеет в виду, хотя и был уверен в том, что речь идет об Орсетти.
— Кого именно?
— Куржибе. До этого вам не добраться.
— Куржибе? — удивленно спросил я. — Но это старая история, и меня она не интересует.