— Держись подальше от армии, сынок, и все у тебя будет хорошо, — таково было мое прощальное напутствие ему.
А потом мы расстались с генералом. На его лице застыло тревожное выражение: его войска уже разоружили, и у него появилось прозвище — «Главнокомандующий всеми разоруженными военно-морскими и сухопутными силами Дальнего Востока». Прежде чем уехать — он торопился, — генерал низко склонился над бледной, унизанной перстнями рукой тети Терезы и приблизил к ней в длительном изысканном прощании черные усы. Тетя была взволнована, очаровательна — ее прекрасные грустные собачьи глаза. Он довольно поспешно удалился, не скрывая своих чувств, и не заметил того, что караул не отдал ему честь.
Гюстав стоял на перроне, у открытого окна нашего купе.
— Пиши, Гюстав, — сказала тетя.
Он глотнул пару раз, дернув кадыком, робко потянул за воротник, нерешительно откашлялся и произнес:
— Oui, maman.
— Тебе обязательно следует постараться вернуться домой — получить постоянный перевод в Брюссель или Диксмюде, — сказала она.
— Да, — отозвалась Сильвия.
Гюстав кашлянул и настроил свой кадык, но промолчал. Только погладил широкий подбородок двумя пальцами и улыбнулся, показав по углам рта черные зубы.
— Allons! — произнес дядя таким тоном, каким обычно подстегивают мальчишку, которому ужасно не хочется прыгать в воду. — Allons! Надо попробовать. Надо постараться.
— Вперед. Бог не выдаст — свинья не съест! — вмешался Скотли, который всегда принимал деятельное участие в любой беседе, даже самого интимного свойства, если она велась в его присутствии.
— Вперед. Ты должен потребовать перевода, — призвала тетя Тереза, — или немедленного отпуска на год.
Гюстав не казался обнадеженным. Если уж быть до конца откровенным, то я не помню, чтобы кто-нибудь, невзирая на сердечные убеждения со всех сторон, выглядел менее обнадеженным. Казалось, он раздавлен масштабом, проблемой, расстоянием и неопределенностью всей этой затеи.
— Courage! Courage, mon ami! — сказал дядя Эммануил.
— До свидания, Гюстав, — сказала Сильвия.
Они поцеловались.
— До свидания.
Казалось, он сейчас расплачется. Я вспомнил, как он сказал в церкви: «Она принесла радость в мою жизнь». И точно солнце закатилось так же неожиданно, как и взошло.
— Courage, mon ami!
— Adieu, mon pauvre Gustave![110]
Это все, что y его тещи нашлось ему сказать. Но это, быть может, удовлетворило его. Не знаю. Мне все равно.
Но когда он приблизился к окну и со смущенной, скромной улыбкой повернулся к детям, я почувствовал, что он — член семьи, что он привязался к нам, и что с ним поступили жестоко и несправедливо; и боль вошла в мое сердце, и совесть вспыхнула.
— До свидания, Арри, — сказал он.
Неожиданно лицо Гарри задрожало и сморщилось в затяжном, неторопливом чихе, прошедшем все этапы своего развития и завершившемся громовым разрядом; он развернул платок, дважды трубно высморкался, убрал платок и потом ответил:
— До свидания.
Тетя свистнула в свисток на белом шнурке, подаренный генералом Пше-Пше, старым кавалером. Было великолепное утро, такое свежее; паровоз мощно пыхтел, лишь ожидая сигнала к отходу. Теперь можно было трогаться.
— Adieu, Gustave!
И она опустила унизанную перстнями руку к его тонким губам, скрытым под мягкими канареечными усиками.
Он робко улыбнулся в ответ:
— Adieu, maman!
Вот, скажем, в Англии вы сидите у окна в своем купе, где-нибудь в Нанитоне, и поезд этак незаметно отходит со станции. В России не так. Отходу предшествовал такой рывок, словно два паровоза попытались сделать нечто, что было определенно выше их сил. Рывок был настолько сильный, что саквояж на полке дернулся и закачался.
— Allons donc! — пробормотала Берта, а дядя Эммануил развел руками, словно говоря: «Que voulez-vous?» Мы едва начали устраиваться снова, как — бах! — последовал еще один рывок, и все сиденья вокруг затряслись, застонали и жалобно заскрипели.
— Ah mais! Ce sont des coquines ces machinistes tchèques?[111] — вырвалось y дяди Эммануила, он ринулся укладывать обратно на полку две шляпные коробки тети Терезы, как тут — бах! — еще один рывок, на этот раз послабее, как будто на этот раз задача, поставленная паровозом, была не такой уж непосильной. Последовал четвертый рывок — по-видимому, машинам, невзирая ни на что, удавалось добиться своего… удавалось. Сильвия помахала рукой, одетой в перчатку. Но ее мать заслонила собой окно.