Выбрать главу

Гонконг позади тоже был скован заклятием томности, не шевелясь, не грезя: просто смотрел, радуясь тому, что он есть. Было тихо, лишь вода билась о борт сампана; и лицо китаянки, ворочающей веслом, вылепленное, несомненно, по образу и подобию Божьему, все же так сильно отличалось от наших. Она либо не ждала чудес, либо принимала их как должное; она устремляла летаргический, без выражения, взор в море и тупо, механически работала веслом. «Носорог», с его белой мраморной рубкой, был похож на морскую раковину, просвечивающую на вечернем солнце, дивную, завороженную. Крепкое судно, не страшащееся ни штормов, ни пространства, ни темноты, выглядело странно и мирно, покоясь на волнах, как невозмутимое существо, тающее от любимой музыки, или суровый моряк, улыбающийся ребенку. И при взгляде на морской простор, на небо, на жемчужный город, мерцающий под замирающим солнцем возникало такое ощущение, будто мы и вправду бессмертны.

— Господи Боже! — промурлыкала она. — Как же я хочу жить вечно!

Слезы показались на ее глазах, повисли на ресницах, отливая золотом, как у Саломеи. Она улыбнулась, и они упали с ресниц.

Но тем вечером, за ужином, она уже снова смеялась, пила много вина и весело ворковала, как всегда, едва слышно. Ее зубы блестели, когда она, точно цветок за стебель, брала бокал и чуть не расплескала вино, и поэтому, а еще по причине врожденной смешливости, совсем развеселилась. Мы с дядей Эммануилом надели белые фланелевые рубашки и белые, почти прозрачные пиджаки — чистые и хрустящие, только что из стирки, — а тетя Тереза, тетя Молли, Берта и Сильвия были в белых открытых кружевных платьях; была весна, почти лето, и мы были полны радости жизни. Тетя Молли с детьми сидела за другим столом, а за углом расположился капитан Негодяев с супругой и Наташа, которая то и дело выглядывала, заливаясь смехом. Вдруг она тихонько заплакала.

— Что ты, Наташа?

— Что такое, милая?

Она тихонько плакала.

— Миленькая, в чем дело?

— Оса, — всхлипывала она.

Гарри засмеялся.

За ужином дядя Эммануил пил много вина и говорил о губернаторском бале и о том, какая это ошибка, что он туда не явился.

— Я не иду: у меня нет парадной формы.

— Какая жалость!

Выяснилось, что тетя Тереза в компании Берты тоже была на пике.

— Трамвай так дернуло, — жаловалась она, — прежде чем я успела сесть.

— Такое случается, — согласился я, — иной раз даже во сне. Однажды я выскочил из постели.

— О да, помню-помню! — закричала радостная Сильвия.

— Как-как? — повернулся к ней дядя с видом следователя. — Откуда это ты можешь помнить?

— Прошу прощения, — произнесла она, опуская ресницы.

— Этого недостаточно.

— Простите, — повторила она. — Простите.

— Все дело в том, что я вывалился прямо на ковер.

— Это определенно весьма интересно, — сказал он. Повисла напряженная пауза. Дядя откашлялся.

— Я все время догадывался. Все время.

— Ну и удачи вам в этом.

— Я бы посоветовал тебе быть осторожнее в выражениях.

— Когда мне понадобится ваш совет, я вам телеграфирую.

— Если бы мы были одни, я бы сказал тебе, что об этом думаю.

— Тогда нам надо обменяться нашими думами, как визитными карточками.

— У нее нет брата, — проскулил он. — Анатоль… — И его глаза наполнились слезами.

— Офелию любил я; сорок тысяч братьев всем множеством своей любви со мною не уравнялись бы[121].

— Причем тут Офелия?

— Я сделал ее счастливой.

— Бедная моя дочь…

Я томно отхлебывал бренди. Потом поднял на него усталый взор.

— Я действительно должен вышибить ваши глупые мозги?

— Это скандал! Это скандальное дело!

— Единственное оправдание вашего существования, которое я могу ориентировочно выдвинуть, — то, что вы — та беда, которая может обернуться благом.

Возможно, я временами и циник; но он еще хуже: он не знает, что он циник. Его дочь! Его дочь! Но эта дочь хотела моей любви, а в это время ее отец любил чужих дочерей. Так чего же он тогда пищит и визжит, этот будущий киношный цензор?

— Я — последний, — мой тон был примирительным, — кто хочет придать этому делу неприсущую ему значительность.

— О!

— Эммануил! — произнесла тетя Тереза тоном, в котором ясно прозвучала не только ее гордость продемонстрировать родительский авторитет, но и намек на то, что многое в жизни заслуживает прощения. Она запиналась. Она имела в виду — но с трудом могла передать словами, — ее все время удручала мысль, что она отказала дочери в первородном праве на любовь, и что сейчас я сумел восстановить ее в этом праве.

вернуться

121

В. Шекспир, «Гамлет», акт V, сиена 1 (пер. М. Лозинского).