— Мы должны быть на службе вместо того, чтобы так говорить.
Собравшись в кают-компании, они поклонялись и благодарили своего Господа. Вечерняя служба подходила к концу, и сквозь закрытые двери доносились звуки гимна, смутные и печальные:
Сумерки. Море ярилось не ослабевая. Что самое невыносимое — то, что оно, по-видимому, будет яриться так столько, сколько сочтет нужным. Оно не уменьшало своей ярости ни со вторым, ни с третьим, ни с десятым валом. Волны зарождались не на берегу, а где-то в середине залива, набирали силу, пока не вырастали в водяные горы и не разбивались о нас, оставляя за собой глубокие зияющие провалы, грозящие поглотить корабль. Ярость сорвавшейся с цепи природы ужасна, ибо бушует с бессмысленной жестокостью, даже когда нас нет рядом, — так бушевала она, еще когда человек не вышел из первобытного ила, чтобы попытаться набросить на нее узду. Волны бушевали так, еще когда земля была один сплошной океан. Зачем этот гнев? Неодушевленное перенимает настроение одушевленного существа; океан крадется к тебе, как тигр. Чего ему нужно было от нас?
— А, он terrible, этот океан! — проворчал дядя Эммануил, когда мы, в пальто, стояли после ужина, вцепившись в перила и глядя на надвигающиеся валы. Волны, словно яростные, белогривые кони, приносясь издалека, неустанно разбивались о нас и проносились мимо, и развевающиеся их гривы, срывающиеся, надутые яростью, вызывали холодок в сердце.
Я сошел вниз. Тетя Молли тошнит, Сильвию тошнит, Берту тошнит, Гарри тошнит, Нору тошнит. Да и я сам, надо вспомнить, не морской офицер. Темная бурная масса за ночь не успокоится; брызги сыпались в стекло, когда я сидел на подпрыгивающем стуле у подпрыгивающего стола и записывал в дневник:
Ее юная цветущая прелестность, быстрая грация, ее весенняя яркость — все это не надолго. Однако не важно. Ее истинная сущность заключалась не в этом, а в ее сияющей звезде, вечном свете, ныне погрузившемся в иные миры.
Мои мысли переходили с одной темы на другую. В ближайшие годы она стала бы изысканной молодой девушкой. Ответом, возможно, на мою жажду бытия. Быть может… я видел на протяжении обманутых лет ее смутное предвестие — мою единственную настоящую любовь. Мечты! Сама жизнь умерла вместе с ней, и красота, и все обетования всех существ, которым суждено было родиться.
Море бушевало, не заботясь ни о чем. Я писал — и задремал. Мне снилось, что я на вокзале Ливерпуль-стрит, ступил на движущиеся ступени и еду наверх — к выходу.
Трансцедентальные ступени; неизменный дух движения и изменения: если мы ступим на эти ступени, нас вынесет к новым чудесам бесконечным. И тут я увидел Наташу, сидящую на ступеньках и крепко вцепившуюся в них, изумление и наслаждение было написано в ее сияющих глазах. А чуть ниже сидел Анатоль, в бельгийской форме, в сапогах, измазанных грязью фламандских полей, счастливый, обходительный, машет бельгийским флагом и кричит: «Vive la Belgique!.» А немного позади, на небольшом расстоянии, — дядя Люси, неразговорчивый и молчаливый, в чулках и чепце. Все спешат наверх… наверх… наверх, на небеса. Мимо, мимо уличного уровня, мимо «выхода». Ибо выхода нет, как нет и входа: ибо все есть жизнь, и нет ничего, из чего можно выйти.
— Пора, сэр!
Я открыл глаза. Пришел стюард, чтобы погасить свет.
— Конечно. Конечно.
Я протер глаза. Снаружи доносилась неумолкаемая песнь волн и неровный стук шатуна — словно сокрушающееся сердце. Я думал: они тут все еще толкаются в коридорах и шаркают и загораживают дорогу, а некоторые пытаются взобраться по лестницам, пихаются, падают — неверующие тупицы! — когда все, что им нужно сделать, — это сесть и не двигаться. Убежать от этой бессмысленной суеты, получить неизменное место в вечной новизне мира!
Поскольку двери кают-компании, ведущие на палубу, были в это время всегда заперты, я удивился, увидев их открытыми. Но я не был изумлен, увидев скорчившуюся в шезлонге тетю. Для той, которая утащила своего мужа-офицера с войны, которая заставила свою дочь порвать с возлюбленным и против воли выйти замуж, которая в свадебную ночь послала жениха домой, в его одинокую постель, и уплыла, захватив собой его юную жену. — для женщины, совершившей все это и не нарушившей ничьей доброй воли, нарушить судовой порядок было больше чем в порядке вещей. Я смотрел, как она скорчилась там, вся сморщившись, ловя ртом воздух. Но я довольно-таки ощутимо испугался, как бы ее не стошнило, и этот видок разбудил мои собственные нежные внутренности: так что я не стал тратить своих сочувствий.
132
Первые строки известного церковного гимна на слова английского поэта и священника Генри Фрэнсиса Лайта (1793–1847).