Выбрать главу

— Чем ты будешь заниматься там все эти долгие месяцы без меня?

— Ну, например, играть в хоккей, — ответила она.

Затем поезд тронулся.

Я взял рикшу и поехал к тете. Радость, подобная залитому солнцем морю, переполняла меня, душила, но на поверхность все время всплывала белокрылая птица и говорила: «Я рада. Я рада». Так кричащая чайка купается в жемчужном воздухе, ее белые крылья блестят на солнце, когда она делает сальто-мортале. И Господь словно бы говорил: «Я знал, что делал». Когда я полюбил ее впервые? Когда в последний раз? Этому, казалось, не было ни начала, ни конца. И, когда я ехал по желтой, усеянной пятнами солнца аллее, освещенная солнцем зелень по бокам кланялась мне, совершающему свою триумфальную поездку, чуть ли не побуждая меня снять шляпу, как будто я был принцем Уэльским, приветствующим клики толп, которые осаждали путь моего следования. Посвистывая, я вошел в дом. Теперь, когда комната Сильвии освободилась, я съехал из гостиницы и по тетиному приглашению занял комнату моей кузины. Я счастливо бродил по комнате, вдыхая аромат ее Cœur de Jeanette и осматривая ее bric-à-brac[33], когда в комнату с видом, не предвещавшим ничего хорошего, и с телеграммой в руке вошла Берта.

— Этого-то я все время и боялась, — произнесла она. — У меня было такое чувство… сама не знаю почему, даже когда она рассказывала об этих аллахах. И когда распечатывала телеграмму. Ваш дядя еще не вернулся. Что же нам теперь делать? — И она подала мне телеграмму.

Я прочел ее — и сел, и Берта тоже.

— Вы здесь — единственный родственник, — произнесла она. — Полагаю, это вам следует ей все сказать.

— Я подожду, когда вернется дядя Эммануил. Пусть лучше он скажет тете Терезе.

— Бедный Анатоль, — вздохнула она. — Погибнуть в самый канун Перемирия.

— Больше всего мне жаль его мать, — и я подумал: придерживаясь таких взглядов — взглядов, являющихся поводом для убийства, — какое право они имеют надеяться на то, что их собственные сыновья выживут? Я виделся с Анатолем всего единожды, когда он был в отпуске в Англии. Как его низкорослый отец, он писал сентиментальные стихи в духе Мюссе и громко читал их своей суженой, держа ее белую руку в своей, в то время как она поникала белокурой головой на его плечо. В вопросах любви он, как и отец, был неутомим. Мать говорила о нем как об ангеле, проникнутом одной лишь мыслью, одним чувством, — ею. Но в тот единственный раз, когда я его видел, он хвастал передо мной, что легко умеет ее «обойти». «О, маман! Мы ее серьезно не воспринимаем. Мы ей ничего не рассказываем и перемигиваемся, когда она что-то говорит». И вот так, подмигивая, он сошел с омнибуса на Лестер-сквер и ушел под руку с юной сиреной. Он был мертв.

Такова смерть: ты идешь себе беззаботно, и вдруг кто-то тебе по голове кочергой — бац! И это означает, что тебя больше нет. Почему люди умирают? Чтобы освободить место другим. Это все очень хорошо, пока это продолжается. Но для чего тогда другие люди? Если вы считаете, что понимаете смерть, я вас поздравляю.

Дядя Эммануил все еще был в хорошем Ёсивара. Поздно ночью он вернулся. Мы пожалели его и ничего ему не рассказали.

Весь следующий день до самой темноты я ездил на рикше по Токио, с телеграммой в кармане, сохраняя мрачную тайну и гадая, должен ли я пощадить их чувства и не говорить им ничего еще какое-то время, и если да, то сколько. Тучи сгустились, нависли, темные, свинцовые, предвещающие дурное; погода не могла заставить меня решиться. Я был рассержен на человечество, рассуждающее на темы убийства, чтобы наутро заливаться слезами, мне было противно и скверно оттого, что я берегу скорбь, которую не могу смягчить. Разумеется, из него сделают героя — сделают героя из этого мутного беспорядочного водоворота, который зовется жизнью. Но они не займутся поддержанием в нас божественной искры, этого слабого огонька, мерцающего в пустоте. Анатоль был тоже милитарист в душе. Он был проникнут духом отрешенной щедрости в отношении общего дела, поэтому он был ценен в этой битве за большее жизненное пространство и место под солнцем. Но дело, за которое он сражался с восхитительной храбростью и преданностью, столетия назад перестало быть святым делом, стало остовом, как и тот человек, который погиб за него. Оно умерло за много столетий до рождения человека, который только что пожертвовал жизнью за эту фальшь, — и сейчас он тоже превратился в остов.

И я подумал: то, что способствует войне, — тот глазок в человеческих головах, та булавочная головка, в которой сосредоточилась слабость мышления и которая есть точка опоры этого жуткого цикла непрекращающихся войн. Каким-то образом, когда никто не смотрел, в головы людей вкралась мысль, что война — явление неизбежное. В таком случае было бы лучше, если бы люди вообще не мыслили. Но немыслящие люди, кажется, интересуются скорее формой шляпы Уинстона, чем содержимым того, что под ней. Может быть, я и чудак, однако я как-то не могу заставить себя поверить в то, что смерть моего кузена во Фландрии — событие совершенно в порядке вещей. Холодное армейское письмо предлагает считать его именно таковым. Тетя отнесется к этой безвременной гибели, скорее всего, так, как будто она была трагической необходимостью. Чего она не заметит, так это того, что она была трагической необходимостью потому, что в мире есть мужчины и женщины, разделяющие ее дурацкие воззрения. Так к чему эти слезы? Зачем эти слезы, добрые слезы, падающие в золу, где не смогут взойти? Мне было горько оттого, что эти слезы упадут на каменистое место человеческой глупости и тем придадут ему смысл. Интересно было бы знать, за что умер Иисус.

вернуться

33

Хлам (фр.)