Несколько часов спустя рабочие прибыли, приступили к смирению гейзера, который выбрасывав небольшие сердитые струи, — и немедленно принялись ругаться. Пока ванну готовили для дальнейшего пользования, Берта велела двум бездомным портным, которым тетя Тереза позволила использовать ванную комнату для пошива одежды, освободить помещение. Они стояли в коридоре, пораженные и напуганные, словно гадая, «что происходит», держа свою работу в руках, пока я мылся, медленно, без спешки, бесконечно. И я слышал их голоса, прерываемые сердитыми струями гейзера, в то время как в соседней комнате дядя Эммануил поддерживал вежливую беседу с мадам Вандерфант:
— Месье выдерживает холод на редкость прекрасно.
— Мадам поистине любезна.
— Месье чересчур добр.
— Мадам мне льстит!
— Неужели месье не боится погоды?
— А! Ничуть.
— Enfin, месье обладает храбростью!
— Мадам мне льстит!
— Месье чересчур добр.
В сумерках уютной гостиной Сильвия раскладывала пасьянс и гадала, бормоча себе под нос и воркуя, как голубка, — еле слышно. Закончив гадание на себя, она разложила карты на меня — там было что-то о красавице, важном письме, долгой дороге и так далее.
— Дорогая, — сказал я, — ты написала мне за все время лишь однажды. Я писал трижды.
Она ответила не сразу, потому что раскладывала карты и ворковала сама с собой. Я думал, что она не услышала, но она тут же сказала:
— Я хотела знать.
— Что?
— Будешь ли ты продолжать.
— О!
— О! — передразнила она. — Да, хотела.
— Но у меня нет времени писать письма. Я люблю писать для печати.
— Напиши что-нибудь о моем дорогом прекрасном брате Анатоле.
— Но, дорогая, что же мне написать?
— Что-нибудь. Мне хочется, чтобы ты что-нибудь написал. Напиши о его маленьком блиндаже, как он пошел на фронт в восемнадцать лет и… как они его убили. — Ее глаза наполнились слезами.
Я подумал: мы забудем о ваших жертвах, проклятиях, клятвах, о том, через что вы прошли, — и мы будем жить, словно ничего этого не было. Мы забудем все, за что вы отдали свои жизни, — и посредством мирного договора еще опорочим вашу гибель.
Мы прибыли в четверг, а в субботу, на четвертый день после отплытия из Владивостока, майор Скотли произвел вонь. Дядя Эммануил сразу же зажег толстую сигару. Тетя Тереза приложила кружевной платочек к носу.
— Mais mon Dieu![37] Он хочет нашей смерти, — произнесла она. — Это удушающий газ!
— Ah, je crois bien, madame![38] — вскричала мадам Вандерфант страдающим тоном. А Берта произнесла:
— Oh la la!
Дядя Эммануил пожал плечами с раздраженно-удивленным видом, посредством чего романская раса обычно подразумевает, что «это уже слишком!», и произнес:
— Allons donc, allons donc![39]
— Ah, mais! У него хватает наглости! — отозвалась мадам Вандерфант.
На что дядя Эммануил смог ответить только: — А! А! — довершая слова жестами.
У него нежная кожа, сказал Скотли, когда я дипломатично заговорил с ним, которая не выносит прикосновения бритвы. Не могу сказать, что случилось. Едва я собрался надавить на него, чтобы он оставил свою дурно пахнущую практику, у него случился приступ дизентерии, и вопрос снова на неопределенное время отпал. Берте выпало нянчиться с ним. Скотли и в лучшие-то времена не отличался красотой. Его ноздри были строго перпендикулярны почве, по которой он ступал, — то есть были вертикальны вместо того, чтобы быть горизонтальными, так что когда он откидывался в кресле или, вот как сейчас, лежал на кровати, они были параллельны плоскости его тела. Они полностью находились в вашем обозрении, словно были выставлены для инспекции. Тем не менее, Берта им увлеклась и ухаживала за ним с особенной заботой.
16
Когда, двумя неделями спустя, Скотли уезжал в Омск, тетя Тереза поручила ему увидеться с дядей Люси, с которым они должны были встретиться в Красноярске на пути в Омск.
— Расскажите ему, расскажите, — наказывала она, — об этих ужасающих, кошмарных условиях, в которых я вынуждена жить в моем горьком изгнании, и о моем бедном, несчастном здоровье!
— Я поговорю с ним, не беспокойтесь. Я ему скажу все, что о нем думаю, — отвечал Скотли, погогатывая и тяжело кивая с таким видом, точно считал дядю Люси никчемным типом — глупым коммерсантом, не умеющим вести своих собственных глупых дел.
Тем временем положение с бараньими тулупами было неясно и невразумительно. Невразумительно и неопределенно. Неопределенно и в исключительной степени гипотетично. Дело в том, что я не мог обнаружить в округе ни единого следа бараньих тулупов. Кажется, ни одна душа слыхом не слыхивала о таком приказании. Но я любил Харбин и не спешил возвращаться во Владивосток, поэтому воздержался от обращения за инструкциями и медлил, насколько это было возможно. Ибо (я не делаю из этого секрета) мне было хорошо с Сильвией, хорошо дышать с ней одним воздухом, обедать вместе, вести одну жизнь. Тем временем, следа бараньих тулупов, как я уже сказал, не обнаруживалось.