Выбрать главу

— Это страшно любезно с ее стороны, не правда ли? Остаться ради вас. тогда как ее семья едет в Европу? Не правда ли, Берта страшно добра к вам?

— Да, но она такая резкая и порой такая вспыльчивая! Такая вспыльчивая! Сегодня утром говорит, делая мне компресс: «Я просто вымоталась, всю ночь помогая им паковаться, — вымоталась». Прямо вот так и говорит: «Вымоталась!» Это так расстроило мои бедные нервы. Странно! Как будто обвиняет меня в том, что она всю ночь паковала чемоданы! Она очень резкая. Но я никогда ничего не говорю. Это не в моей натуре. Другие — Берта или мадам Вандерфант — вечно позволяют себе вымещать гнев на ком-то. Выпускают пары и чувствуют свободнее. А я все держу в себе, никогда не жалуюсь и страдаю молча!

— Полагаю, она действительно устала.

— Но ей следует помнить, что я бедный старый инвалид и не могу ничего поделать! Это так расстроило мои бедные нервы, что, увы, я не могла уснуть всю ночь!

— Но она, наконец, не платная сиделка.

Тетя поглядела на меня с таким выражением, точно говоря: «Тебе-то что об этом известно?»

— Ах, если бы здесь была Констанция! — вздохнула она.

Когда Берта с заплаканными глазами вернулась с вокзала, тетя Тереза позвала:

— Берта! Берта!

— Да?

— Не подашь ли мне пирамидону? Невозможная мигрень, просто голова разламывается!

— Одну минутку.

Берта была угрюма, немного замарана уличной грязью и видимо обессилена принесенной жертвой.

— О Господи! Пирамидон! Это же аспирин, который смертелен для моего сердца! Ах! Если бы за мной ухаживала Констанция!

— Я измучалась сегодня… измучалась, — пробормотала Берта. — Паковались всю ночь, глаз не сомкнула.

— Как нелюбезно!

Берта помрачнела еще больше.

— Ох, не так много воды, Берта! Я же говорила!

— Ох, прошу вас, Тереза, в самом деле…

— Ах… Констанция! — Унылый вздох.

В гостиной я наткнулся на Берту. Она стояла у окна. Она плакала.

Проходивший мимо дядя Эммануил заметил ее слезы.

— Сирота… я чувствую себя сиротой, — произнесла она.

— Ah, c’est la vie, — легко заметил дядюшка.

23

В середине июля в Харбине задержалась оперная труппа, гастролировавшая по Дальнему Востоку, и мы дважды ходили в театр — сначала на «Фауста», а потом на «Аиду». Мы слушали декламацию, объяснения, клятвы, мольбы музыкального диалога, и когда голоса любовников, сопровождаемые красочными жестами, достигли своего пика, то затронули англо-саксонское чувство юмора Филипа Брауна, и он подмигнул Сильвии.

Qui, c’est toi! je t’aime! Qui, c’est toi! je t’aime! Les fers, la mort même Ne me font plus peur…[56]

Фауст и Маргарита спорили, спорили без конца, казалось, по недоразумению, с самонадеянным равнодушием, точно сознательно игнорируя друг друга, но соревнуясь за внимание публики. Тетя Тереза любила музыку Гуно. Та напоминала ей о Ницце и Биаррице, Петербурге и Париже, Люцерне и Карлсбаде, Женеве, Венеции, Канне и всех тех городах, где она слушала эту музыку прежде. Она знала ее и сейчас, откинувшись в ложе из красного плюша, бросала взгляды на Берту и кивала с печальным, интимным узнаванием, и Берта, хоть и не в силах догадаться обо всех этих городах, кивала в ответ с тем же выражением, словно вспоминая о деликатном, достопамятном опыте — ушедшем навсегда, безвозвратно. В этой музыке не было никакой тревожной страсти, никакой напряженности: тете Терезе нужно было только откинуться в кресле, и оркестр и певцы довершали дело: «Fai… tes-lui mes aveux, portex mes vœux!..»[57] Тетя Тереза любила сиживать в общественных парках, на Террасе в Монте-Карло или на Променад дез Англэ в Ницце, разглядывая проходящих людей в золоченый монокль и слушая именно такую музыку, попурри из Верди и Гуно — такую ненапряженную! От тебя так мало требовалось. Весьма мило со стороны композиторов — объявить, что музыка еще не все. Какие они, должно быть, были милые. Она бы позвала Гуно на чай, если бы он был жив: он бы наверняка не засиживался.

На следующий вечер давали «Аиду». Сильвия, сидевшая немного спереди, склонилась, как роза на стебле. Берта закрыла глаза, затерявшись в водовороте знакомых мелодий; и даже Филип Браун был серьезен. О, мне это понравилось! Я чувствовал, что рожден для любви — а в это время жрецы, призывая вождя раскаяться и передумать, пели:

— Радамес! Радаме-ес!

Едучи домой, я устроил им представление фрагментов из «Аиды» в собственном исполнении: «Радамес! Радам-е-ес!», и тут вклинился Браун:

вернуться

56

Теперь мое исчезло горе, час отрадный наступил, мое исчезло горе, час отрадный настал!

Ты опять со мною, и оковы не страшат теперь меня (фр.)

вернуться

57

«Расскажите вы ей, цветы мои…» (фр.) — начало арии Зибеля из оперы «Фауст» Ш. Гуно.