— Enfin! — кричала она. — Я одна на целый дом. Вы все бездельничаете. Ваши слуги бездельничают.
— Я ценю, — отвечал я, — когда в доме умеренный большевизм.
— Все сидят сложа руки. Ваша тетушка — malade imaginaire; только и ноет целыми днями. Cet idiot de capitaine russe только и делает, что одевается да раздевается и наводит страх на семью. Вы только и думаете, что о своих caleçons…
— О, к черту les caleçons.
— Одна на целый дом, — взвыла она и снова разразилась — тр-тр-тр! — и пошла, и пошла.
— Теперь вижу, что надо было вас прикончить, когда у меня было такое настроение, — тихо произнес я.
— À quoi bon?[62] Вас бы послали на гильотину.
— Присяжные бы меня оправдали.
— Хотела бы я на это посмотреть! — дико расхохоталась она.
— Послушайте, Берта, — произнес я, прилагая все усилия быть серьезным и разумным, — я интеллектуал, идеалист. Мне доставляет мучения поведение, не соответствующее моим идеалам.
— Да, у вас закрадываются такие идеи, Жорж.
Я пожал плечами.
— Боюсь, Берта, что вы пренебрегали занятиями филологией. Вы знаете, идеал совсем не то же самое, что идея.
— À quoi bon? Enfin, — сказала она. — Я одна на весь дом. Вы все сидите сложа руки целыми днями, ничего не делаете.
— Берта, меня дожидается дядя.
Наконец, одевшись — без жилета, даже не подведя брови, — я выскочил из комнаты.
30
По столовой, остановившись на миг при моем появлении, расхаживал дядя Люси, очкастая личность с песочными усиками и острой бородкой. Дядя был бледен; единственным красочным пятном на его лице был нос.
— Скорее. Скорее. Скорее, — бросил он, — нечего время терять.
Он объяснил, что его семья прибыла поздно ночью и остановилась в гостинице — что все они набились в три спальни, что гостиница переполнена и вот-вот развалится, и он просит позволения разместить их всех в нашей квартире.
— Но, дядя, у нас вряд ли наберется столько кроватей, — в потрясении вымолвил я.
Он отмахнулся — жест, напомнивший мне его сестру Терезу.
— Нам все сойдет, — сказал он. — Мы все можем спать и на полу. Места много, — он повел вокруг рукой. — Время другое. Пошли.
— Но подождите, дядя, выпейте кофе.
— Нечего время терять. Скорее. Скорее. Скорее, — молвил он.
Часы на полке только что пробили половину седьмого. Мы помогли друг другу надеть шубы и вышли на улицу.
На углу мы подозвали извозчика и поехали в гостиницу; холодный утренний ветерок щипал мне уши. Я заметил, что у дяди большие волосатые уши, и он не подворачивает воротничок. Дядя Люси был глух, как тетерев, не желая меня переспрашивать, отвечал как попало, и, упустив мой ответ, кивал и погружался в размышления. Не успели мы высадиться у подъезда гостиницы, дядя Люси заметил, что моя шинель сзади вся испачкана смолой после того, как я откинулся на сиденье, и он начал беспокоиться и извиняться, словно это произошло по его вине.
— Немного мыла и бензина, — произнес он. — Я отмою ее тебе с мылом и бензином, когда мы вернемся.
Дядя оставался озабоченным и, бросая взгляды на мою испачканную шинель, повторял: «Мыло и бензин», а я тем временем думал только о том, что без жилета я мог подхватить простуду, которая могла перейти в воспаление легких, и я мог бы вообще умереть. Он настоял на том, что заплатит за извозчика, и сразу же повел в свой номер.
Там я увидел тетю Молли, высокую, дородную, цветущую женщину с добрыми карими глазками. Она поцеловала меня в щеку, и от ее собственных гладких щек пахло ароматным мылом. В большой постели, под одеялом, прятались две девочки: одна темненькая, другая светленькая; за обеих нес ответственность дядя Люси. За кого несла ответственность тетя Молли — за них обеих, или за одну, и за какую именно, — было неясно. Ибо, как я себе представляю, дядя Люси был в таким вопросах человеком неверным. Но неважно.