— Крах, — говорил он. — Непоправимый крах.
— Courage, mon ami! Courage! — сказал дядя Эммануил, безмятежно дымя длинной толстой сигарой, и хлопнул дядю Люси по плечу — не слишком сильно, однако, поскольку он был еще не уверен насчет своего beaufrère[63]. Несмотря на то, что большевики нанесли ему ощутимый урон, дядя Люси, как я подметил, относился довольно сочувственно к некоторым пунктам их программы и тешил себя надеждой, что публикация некоторых секретных дипломатических документов положит конец аморальной дипломатии прошлых лет. Кроме всего прочего, он возлагал надежды на Лигу наций. Дядя Эммануил, с другой стороны, щеголял циничным простодушием касательно человеческих взаимоотношений. Он не верил в Лигу наций, придавал особое значение врожденной порочности человеческой натуры, которой с презрением отказывал в способности к усовершенствованию, и, более того, сам не имел никакого желания совершенствоваться. Циничная дядина позиция ни разу не принесла ему выгоды, за всю жизнь он не заработал ни полушки, разрываясь на вторых ролях между начальством и своей женой. Дяде Люси, который был немножко социалистом и к тому же весьма богатым когда-то человеком, дядя Эммануил сказал:
— Я уважаю твои идеалы, твои непрактичные устремления; но я — человек фактов и не верю в высокопарные теории: мой кошелек — вот моя политика. Да! — И он огляделся в поисках одобрения. Но поскольку все знали, что в кошельке дяди Эммануила отродясь ничего не водилось, его заявление было встречено без энтузиазма.
Столовую в три смены привели в порядок, и тетя Молли, крупная полнокровная женщина, уселась во главе стола, окруженная многочисленной своей порослью. Тетя Тереза, густо напудренная, обвешанная украшениями и закутанная в старинные кружева, восседала в большом кресле, опираясь на подушки, немного скособочившись, чтобы показать, что, в отличие от всех остальных, она тяжело больна. Когда она заговаривала с сидевшим напротив дядей Люси, она повышала голос с видом самозаклания, словно это было слишком утомительно для ее нервов. «Ах!» — вздыхала она, когда он не улавливал ее слов. И, повторяя сказанное громче, она поглядывала на окружающих так, чтобы стало ясно — она делает это ценой собственного деликатного здоровья. Когда дядя Люси говорил ей что-то, она прикрывала глаза, как бы заставляя себя слушать его чересчур громкий голос, еще не приученный к ее чувствительному слуху. Дядя Люси не переставая задавал вопросы насчет состоянии дел на русско-польских фронтах, которыми он весьма интересовался, но, не сумев расслышать мои ответы, повернулся к жене. Однако умственные силы тети Молли были подорваны рождением дюжины детей, и, пересказывая ему мой ответ, она перепутала события так, что дядя, умный человек, сразу же понял, что тут что-то не то. В отчаянии он повернулся к своему сыну, восемнадцатилетнему хаму, сидевшему рядом.
— Что там сказал Джордж? — вопросил он и приложил к уху трубку.
— Русские побили польских, — сказал хам прямо ему в трубку.
— Говори громче. Не слышу.
— Джордж говорит, — заорал хам, — что русские побили польских.
— Позор! — вскричал дядя. — Позор!
Мне стало интересно, почему позор и отчего бы это дядины симпатии к России сменились вдруг любовью к полякам.
— Позор, — продолжал дядя, — что ты, англичанин, не можешь толком говорить по-английски.
Хам пожал плечами. С учетом того, что он никогда не покидал России и не разговаривал дома по-английски, было еще удивительно, как он вообще может на нем изъясняться. К концу трапезы Владислав принес мою кофеварку. За сорок пять минут работы кофеварка сумела наполнить одну лишь маленькую чашечку. Тем не менее, из вежливости я осведомился у дяди Люси, не желает ли он кофе, страстно понадеявшись на то, что он кофе не захочет. Но, как всегда, он меня не расслышал. Он еще не привык к моему голосу.
— Не желаете ли кофе? — спросил я.
— Чего?
— Кофе не желаете? — завопил я.
— Чего?
— Не желаете ли кофе? — заорал я на весь стол так, что мой собственный голос завибрировал у меня в ушах.
— Говори громче. Я тебя не слышу.
— Джордж спрашивает, — закричала тетя Молли, к чьему голосу дядя Люси был особенно чувствителен, — не желаешь ли ты кофе?
— Кофе?.. Да.
«Чтоб тебя!» — выругался я про себя.
Когда обед закончился, тетя Молли поднялась, и за ней последовали ее отпрыски, как бесчисленные цыплята за курицей, — цып-цып-цып! Они семенили перед ней, сзади, по бокам, а она проследовала в гостиную и уселась в мягкое кресло, полная, дородная женщина с маленькими, карими, добрыми глазами, в окружении своих цыплят. Она была замужем долгое время, но они продолжали появляться каждый год, словно подарки ко дню рождения, а иногда — на Рождество или на Пасху. И когда ты видел ее окруженной этими кареглазыми херувимами (или голубоглазыми, как дядя Люси), это зрелище трогало тебя, ты начинал говорить и передвигаться потише, почтительно, чувствуя так, словно находишься в святилище, святая святых материнства, словно стоя перед той картиной Рафаэля. Некоторые отпрыски были от других матерей, а некоторые, без сомнения, плоды дядиной неверности. Но если и так, по ее поведению этого сказать было нельзя. Для нее все были равны. Ее протестом против дядиных интрижек было то, что она просто его игнорировала. Но делала это так мягко и неназойливо, что он никогда этого не замечал.