Выбрать главу

И, чтобы ее успокоить, в карету посадили Наташу.

Наконец, процессия двинулась. Дядя Эммануил надел по такому случаю форму и нацепил на рукав широкую черную ленту. Я выудил «le sabre de mon père»[89] — длинную неуклюжую штуковину в кожаных ножнах. Когда-то я купил ее по дешевке в лавке старьевщика на Черинг-кросс Роуд; это была древняя шашка, бывшая на вооружении еще до Ватерлоо, слишком длинная даже для конного и поэтому давно выведенная из обращения. Я держал ее перед собой, идя бок о бок с дядей Эммануилом за тетей Молли и Бертой, медленным похоронным шагом, заданным генеральским духовым оркестром. И мне казалось, что дядя Эммануил был рад идти со мной нога в ногу, не предпринимая усилий, и что его шаги так же выверены и величественны, как и мои. Увы, то было похоронное шествие. Мои шпоры позвякивали; невольно я поглядывал вниз, сознавая превосходство моих сапог, начищенных Пикапом до такого блеска, что они сверкали, словно поверхность темно-коричневого фортепиано. Дядины великоватые размером башмаки и несоответствующие погоде легкие гетры выглядели отвратительно. Только офицер, представитель романской расы, мог мириться с такой оскорбительной формой. По мере продвижения катафалка крестьяне на улицах снимали шапки и крестились. Американский капитан отдал честь, словно защищая глаза от солнца, и, похоже, был рад выдавшейся возможности. Выглядел он браво, но его сапоги, довольно неплохие, были слишком низки. Надо думать, мои он посчитал слишком высокими. Бедный дядя Люси! Он-то и не подозревал, что почести ему будут оказывать со всех сторон. Какая напрасная трата телодвижений: если мертвые и вправду видят живых, они, верно, выше этих сует. И все же это был прощальный жест блудного брата, медлящего позади, брату, отправившемуся в путешествие. Китаец нахлестывал лошадь, взбирающуюся на крутой холм. Две девочки, глядя на это, сказали: «Какой жестокий!» И дядя Эммануил, когда я ему это перевел, молвил: «Детские сердца полны сострадания». Древний старик, пасший трех коров и быка, увидел, что на перекрестке бык ускакал по другой дороге, а не по той, по которой ушли коровы, и никак не мог решить, по какой дороге пойти. Он был слишком стар, чтобы бежать за быком, а коровы тем временем уже убрели, а он все стоял в муках, в то время как уличные мальчишки потешались над ним и дразнили: «Борода! Борода!» И дядя Эммануил произнес: «Они жестоки и бессердечны, эти дети!» Такова была жизнь. Какова же была смерть?

Мы шли подлинной, петляющей дороге, между двумя рядами деревьев, все больше углубляясь в сельскую местность. Тете Молли, похоже, было жарко в длинной каракулевой шубе и теплых валенках, чавкающих по дороге. Вскоре и труды Пикапа пошли прахом: мои сапоги покрылись грязью. Дорога казалась бесконечной. У меня возникло желание вскочить на жеребца и ускакать от этой траурной процессии, от этого мертвеца, от покрасневших глаз и мертвенной скуки живых, скакать без оглядки, скакать, и скакать, и скакать.

Наконец, мы достигли одинокого лютеранского кладбища, затерянного в удаленном пригороде, и процессия остановилась. Мы последовали за катафалком через огромные безмолвные врата с надписью: «Я знаю, Искупитель мой жив»[90]. Было 14 апреля; два дня назад стояли жестокие холода, навалило целые сугробы, вся окрестность была покрыта снегом. Но в это утро было жарко, душно даже, и когда мы вошли в крытый проход, пробуждающаяся зелень обрушила на нас такой сильный, острый запах, что нам показалось, что мы вошли в теплицу. Процессия повернула налево, колеса оставляли глубокие колеи в грязном снегу. Но солнце играло на тысячах ухоженных памятников и гробниц: по-видимому, в этом позабытом, затерянном углу умирали люди, окруженные заботой, люди не позабытые. Деревья стояли нагими, но зелень пробивалась повсюду. У вырытой могилы, полной воды, росли березы — милые скромные березки! — а в стороне, словно сторожа ее, склонилась молодая ива с отсвечивающими на солнце золотыми листьями. Из могилы пытались откачать воду, но насос — или люди — оказались неспособными справиться с потоками талой воды и когда гроб опускали в могилу, оттуда донесся неприятный плеск, словно его уронили в колодец. Я думал: как странно дядю Люси, родившегося в Манчестере и всю жизнь прожившего в Красноярске, уложили в могилу на лютеранском кладбище, на территории российской концессии на Китайско-Восточной железной дороге. Когда гроб опускали в хлюпающую могилу, мы с дядей Эммануилом, стоявшие немного впереди, вытянулись в честь салюта. Лютеранский пастор — за отсутствием англиканского священника — провел службу на звучном немецком. Мы приблизились к краю могилы. Тетя Тереза с Наташей бросили цветы на плавающий в воде гроб; за ними тетя Молли бросила две чайных розы. После чего стали бросать пригоршни земли, которые с полым звуком падали на крышку гроба. Я отдал честь во время салюта, дядя Эммануил быстро надел фуражку и последовал моему примеру; пастор сказал несколько прощальных слов. И могильщики бодро принялись за работу.

вернуться

89

Дедушкину саблю (фр.)

вернуться

90

Иов, 19, 25.