Не было никаких других звуков, кроме птичьего щебета; солнце, бьющее лучами сверху, на пробивающуюся сквозь тающий снег травку, говорило о том, что зима прошла, что вся жизнь пробуждается к весне и потом — к лету. Вечный цикл. И тут — беспричинно — мне пришла в голову мысль о золотом протезе во рту дяди Люси. Ведь он переживет века! За грядущие десятилетия дядины зубы, рот, тело будут медленно разлагаться в сырой могиле, но чистое золото будет неподвластно времени, и когда-нибудь наступит такой момент, когда не останется совсем ничего, и один золотой протез упадет на сухой прах. Небо было приветливо, утро — дружелюбно и мирно. Я думал об этом ужасном смертном приговоре, нависшем над всеми нами, когда мы все уснем вечным сном, чтобы уже не проснуться. Нет — проснуться, недалеко за пределами всего этого. В моей душе я держу запертой душу всего мира в качестве заложницы своего бессмертия. Теперь я отпустил ее, и я, мы стали одно — и я мертв. Умереть, наверно, не страннее того, чтобы родиться на свет. Он умер — и лишился всех иллюзий. «Где она? Какая смерть?» Смерти не было[91]. И, быть может, он тянулся сказать им, что смерти нет, что смерть кончена, ее нет больше. Страсть — и это лежит в природе удовлетворения, которого она ищет, — вовсе не жажда обладания, но жажда высвобождения сил, нас угнетающих. Подобным же образом смерть, возможно, — освобождение от тех сил, которые придали нам форму и слишком долго держали нас в сосуде нашей индивидуальности, — удовлетворение сродни физическому, но длящееся дольше, возможно, очень долго, быть может, вечно. Смерть, думал я, — это слияние определенного образа с морем туманных общностей, конец всех ограничивающих, исключающих перспектив, величайшее из всех разочарований.
И когда вроде бы все кончилось, и настало время уходить, тетя Молли, до сего момента предпринимавшая героические усилия сдерживаться, вдруг задрожала, ее лицо изменилось, затряслось, и она принялась всхлипывать, сначала негромко, но потом все громче, судорожнее. Какое-то мгновение мы беспомощно глядели на нее, и мне показалось, что я читаю ее мысли. Как долгие годы заботилась она об его диете и пищеварении, о его носках, чтобы ноги не промокали, следила, чтобы его постель была проветрена, чтобы он не подхватил простуду; и теперь ей предстояло бросить его в этой сырой могиле. Как странно! У древних в этих вопросах было большое чувство такта. Они оставляли еду, одежду и все необходимое подле своих мертвых перед тем, как оставить их долгому сну. Тетя Молли, высокая, полная, румяная женщина, была готова упасть в обморок. А мы, не то чтобы неспособные к сочувствию, а просто боящиеся открыться, стояли, будто в трансе, и не торопились оказать поддержку. Все, кроме Берты, которая снова первой встала на ее сторону.
— Pauvre amie! — произнесла она причитающим скорбным голосом, обнимая своей жилистой рукой большое всхлипывающее тело тети Молли. — Пойдем, ma chérie[92], пойдем со мной.
Мы пошли обратно мимо бесчисленных памятников и остановились перед мозаичной скульптурой Острова Смерти, застывшей, словно рок, под сенью кипарисов. Немного помедлив, мы продолжили наш путь. Глаза наши остановились на одной эпитафии:
Верная жена.
Любящая мать. Не умерла, но опередила.
Мы пошли дальше, но тотчас же остановились, прочтя: «Я уповал». Молча шел я рядом с дядей Эммануилом, тетей Терезой и графом Валентином по травянистой обочине дорожки, пятная мокрой зеленью сапоги и вдыхая запах травы, и вновь ощутил, что скоро весна, что будет лето. Каким-то образом, пока мы медленно шли назад через кладбище, где сотни смертных, опередивших нас, мирно лежали среди мерцающего леса, пробуждающегося к весеннему возрождению, я забыл о гробе, плавающем в полной воды могиле; я думал только о том, что он лег здесь навеки, ушел в вечное забвение.
Мы шли, задумавшись, пока не миновали Великие Безмолвные Врата. После этого мы снова очутились в мире живых.
О нет, тетя Тереза вовсе не завидовала положению тети Молли в качестве главной плакальщицы. Уж не знаю, встали ли в ее памяти воспоминания детства, когда она играла вместе со своим братиком в тоскливом Манчестере. Но тетя Молли была его женой, оказывала ему бессчетные услуги интимного свойства — что женщины по странности, как правило, не прочь оказывать тем, кого любят. Она знала все его настроения, была в курсе всех его планов, тревог, жалоб, страдала от его нрава — и его измен. Когда мы забрались в карету, мне показалось, что именно тетю Терезу, с заплаканными глазами, но не плачущую, наделили титулом вдовствующей императрицы, и немедленно осознав, что наше сочувствие не относится к ней, она произнесла: