— Неважно, дорогой. Он не идет в расчет. Ничто не идет в расчет. Мы будем все время думать друг о друге, и ничто, ничто не считается.
Я смотрел на нее. Смотрел долго и неотрывно, и она несколько раз моргнула за это время. Я смотрел — и вдруг слезы покатились у меня из глаз.
— Жемчужинка!
— Что?
— Моя маленькая жемчужинка!
— Да… принц.
— Что?
— Мой маленький принц.
— Да. Мы должны расстаться, да?
— Так жестоко!
— Шестнадцать тысяч миль!
— Не надо, а то я заплачу.
И казалось, что вечер слушал, горевал, сочувствовал нашей предстоящей разлуке.
— Суть в том, — промурлыкала она, глядя мне в лицо своими темными бархатистыми глазами, — что я больше никогда тебя не увижу.
— Гюстав! — позвала тетка. Он возвратился к ней.
— Ну вот, идет… — Сильвия повернулась ко мне, словно собираясь уходить. Она хорошо относилась к Гюставу, когда он был на чьем-нибудь фоне — на фоне других людей; чем больше людей, тем лучше. Оставаться с ним наедине было другое дело. Тогда он был словно нитка, выдернутая из общего узора, — убогий вид. Когда она была с ним помолвлена, они никогда не оставались наедине, и она настаивала на том, чтобы пойти куда-нибудь с друзьями, включая меня. А сейчас она непременно должна оставаться с ним.
— Гюстав! Спокойной ночи! — сказала тетя. — Сильвия сегодня не пойдет домой. Elle n’ira pas.[102]
И опять мне послышался военный приказ: «Вторая рота, марш!» Но она соизволила прибавить:
— Она слишком устала сегодня и останется дома.
Elle restera à la maison. À demain, alors![103]
Гюстав лишь повел редкой бровью — как будто до него дошло, что в большинстве семей такое происходит редко. Глотнул пару раз, кашлянул и настроил кадык. Потянул за воротничок робким жестом, неуверенно откашлялся и произнес:
— Что же, тогда спокойной ночи, маман.
— Спокойной ночи, Гюстав. — Она прикоснулась губами к его редкой брови, когда он наклонился и лизнул ее белую руку. — À demain!
Он постоял еще немного, словно желая что-то сказать, потом глотнул и вышел. Он ушел.
Если вы еще в этом сомневаетесь, просто скажу вам: вы не знаете моей тети. Мы с Сильвией стояли, потеряв дар речи. Это было слишком неожиданно. Даже сама тетя Тереза выглядела так, будто изумилась самой себе. Внезапно я понял тайную силу этой женщины — как ей удалось уговорить мужа поехать на Дальний Восток в самый разгар «величайшей из войн, какие только видел мир».
— А теперь ступайте спать. Уф! Я так утомлена.
— Но еще нет восьми!
— Неважно. Всем спать. Ты уезжаешь рано утром.
Я побродил по дому, думая об отъезде. Мои сундуки были упакованы. Мои шкафы пусты. Мое время незанято.
Сильвия была в гостиной. Она поднялась мне навстречу.
— Я так рада, что ты пришел.
— Почему, дорогая?
— Мне было так грустно. Я приняла ванну… и вдруг мне стало так одиноко… так… одиноко… как будто я одна на свете. — Она моргнула. — Я могу разговаривать только с тобой.
Поцелуй.
— О-о-о!
— Что?
— Болячка на губе.
— Ничего.
— Сильвия!
— Да.
— Сильвия!
— Да.
— Сильвия! Сильвия! Сильвия! Сильвия! Сильвия! — бормотал я с разными акцентами, восторженными интонациями, а она прижималась ко мне. Мы были одни, и мир сжался до единственного уголка нашей души, слушал и молчал.
Я целовал ее глаза — ее карие глаза — ее теплые, нежные веки.
— Вот. И еще. И еще.
Сильвия целовалась бурно, так, словно у нас не было носов, препятствующих поцелуям. Я целовался осторожнее, обходя носы. И сейчас на меня обрушились поцелуи обильные и непрошенные, как шоколад ко дню рождения. В распахнутое окно влетал запах весны — душистая влажность и тяжелый аромат.
— Если ты будешь и дальше любить меня, а я — тебя, то чего еще хотеть? — спросила она.
— Друг друга во плоти, конечно.
— Мы ведь можем любить друг друга, думать друг о друге.
— Думать! — сардонически повторил я.
Снаружи была весна — прекрасная, как та, что минула, прекрасная, как та, что еще наступит. Выглянуло солнце, но дождь еще шел, медленно, небрежно.
Как, после череды неудач, отчаяния, неожиданно расцветает жизнь!
Мы вышли в сад, прошли под деревьями, почувствовали на наших лицах капельки — прохладные, чистые, серебристые капли. Когда жизнь улыбается вам, это искупает все. Буки, темные и изящные на фоне поблекшего неба, словно кружевная шляпка Сильвии, стояли пассивные, не задающие вопросов, и в их безоговорочном одобрении всего на свете, принятии жизни как должное чудилась мудрость; мудрость — и печаль.