Выбрать главу

Витте не только был абсолютно равнодушен к каким бы то ни было «инструкциям», которые он наперед решил не исполнять, но столь же безразлично он относился и к составу своей свиты. Эта свита подбиралась еще тогда, когда думали, что поедет Муравьев. Но Витте не пожелал даже внести какие бы то ни было изменения в личном ее составе. Он так твердо знал, что будет делать только то, что сам найдет нужным, ни с кем не советуясь и не считаясь, что не все ли ему равно было, будет ли при нем Мартене, «очень хороший человек», но «крайне ограниченный, если не сказать более», или этот очень хороший человек останется в Петербурге; будет ли Плансон, Розен, или Коростовец, или Ермолов, или вместо них будут другие. При Витте все члены делегации не могли иметь и тени самостоятельного значения. Им почти ни разу не приходилось даже и разомкнуть уста в Портсмуте.

6 июля Витте выехал к месту назначения. Конечно, первым важным этапом был Париж. В Париже правительство находилось еще под живым впечатлением угрожающей демонстрации Вильгельма II — поездки его в Танжер, провозглашения тоста за «независимого» мароканского султана и под впечатлением ряда других аналогичных угроз, приведших к выходу в отставку Делькассе (за месяц до прибытия Витте в Париж). Поэтому как первый министр Рувье, так и президент республики Лубэ, хорошо понимая всю опасность для Франции дальнейшего ослабления России, всячески убеждали его в необходимости, немедленного-заключения мира. Рувье убеждал Витге не противиться, даже если японцы потребуют контрибуции, обещая при этом финансовую помощь Франции. Витте заявил на это, что ни одного су контрибуции Россия не заплатит, а на увещание Рувье, что вот Франция уплатила в свое время Германии громадную контрибуцию, но это не умалило ее достоинства, Витте ответил, что, когда японская армия подойдет к Москве, тогда, может быть, и Россия согласится платить. Вообще Витте не очень обходителен был с французами. Он неоднократно выражал свое убеждение, что если бы они энергично воспротивились губительной политике Николая II, то и всей японской войны могло бы не быть.

Было нечто, глубоко раздражавшее и оскорблявшее Витте во время этого его пребывания в Париже. Тут он на целом ряде невесомых, но очень реальных мелочей, чуть заметных деталей болезненно почувствовал, как страшно подорван престиж России. Это была та обида, которую Витте ощущал не только за Россию, но и за себя самого. «Уже будучи в Париже, я почувствовал чувство патриотического угнетения и обиды. Ко мне, первому уполномоченному русского самодержавного государя, публика уже относилась не так, как она относилась прежде только как к русскому министру финансов, когда мне приходилось бывать в Париже, и даже не так, как она относилась прежде ко всякому русскому, занимающему более или менее известное общественное или государственное положение. Большинство относилось равнодушно, как к представителю quantite negligeable, и иные с чувством какого-то соболезнования, другие, впрочем малое меньшинство, с каким-то злорадством…»

Витте решил непременно приобщить к испытываемым им чувствам того человека, которого он и считал виновником всего позора. Николай был временно в его руках, он должен был терпеливо снести от Витте любое оскорбление, не имея ни малейшей возможности (немедленно, по крайней мере) защитить свое самолюбие. А Витте вовсе не расположен был миловать и хорошо учитывал момент. По-видимому, он находил, что недостаточно обстоятельно простился с государем пред отъездом. Он решился поэтому прибегнуть к почте… ««Нравственно тяжело быть представителем нации, находящейся в несчастье; тяжело быть представителем великой военной державы, России, так ужасно и так глупо разбитой! И не Россию разбили японцы, не русскую армию, а наши порядки, или, правильнее, наше мальчишеское управление 140-миллионным населением в последние годы». Это я написал графу Гейдену в письме для его величества… Конечно, меня ненавидели, такую правду цари редко когда слышат, а царь Николай совсем не привык слышать». Любопытно, что Витте, в подобных своих поступках руководившийся исключительно ненавистью и презрением к императору Николаю, всегда хочет выставить себя в глазах потомства неким правдолюбцем, в стиле, например, сподвижника Петра I, вошедшего в легенду князя Якова Долгорукого, — режущим правду-матку будто бы исключительно по прямоте бесхитростной и чистосердечной своей натуры: вообще Витте не склонен преувеличивать умственные способности предполагаемых читателей своих мемуаров.

После этой прощальной весточки из Парижа государю Витте отплыл в Америку.

6

Способности больших дипломатов развертываются в полном блеске, конечно, в ликвидации несчастных войн, а не в использовании результатов войн счастливых, хотя, конечно, и для такого использования часто требуются большие интеллектуальные усилия. Витте за те шесть дней, которые он провел в своей пароходной каюте, должен был бы не раз вспоминать о князе Талейране, едущем в 1814 г. на Венский конгресс (если бы Витте интересовался Талей-раном и вообще историей, чего, по-видимому, не было и следа). Витте пишет, что в уединении, во время переезда через океан, он, много передумав, «остановился на следующем поведении: 1) ничем не показывать, что мы желаем мира, вести себя так, чтобы внести впечатление, что если государь согласился на переговоры, то только ввиду общего желания почти всех стран, чтобы война была прекращена; 2) держать себя так, как подобает представителю России, т. е. представителю величайшей империи, у которой приключилась маленькая неприятность; 3) имея в виду громадную роль прессы в Америке, держать себя особливо предупредительно и доступно ко всем ее представителям; 4) чтобы привлечь к себе население в Америке, которое крайне демократично, держать себя с ним совершенно просто, без всякого чванства и совершенно демократично; 5) ввиду значительного влияния евреев, в особенности в Нью-Йорке и в американской прессе вообще, не относиться к ним враждебно, что, впрочем, совершенно соответствовало моим взглядам на еврейский вопрос вообще».

Он и действовал в этом духе в течение всего своего пребывания в Америке. «Я был ежеминутно на виду, как актер на большой сцене, полной народом». — вспоминает он. Роль свою (очень трудную) он сыграл мастерски. Его свита впоследствии не скрывала своего восторга пред ловкостью, обдуманной и всегда удававшейся хитростью всех шагов Витте в Америке, и крупных и мелких. Дебютом в этом направлении было знаменитое «предложение» Витте, чтобы при всех заседаниях конференции присутствовали все корреспонденты газет, какие пожелают. Пишущий эти строки находился во время портсмутских переговоров в Париже и внимательно следил как за французской, так и за английской и американской печатью и хорошо помнит то колоссальное впечатление, которое произвело на весь мир это изумительное по своему широчайшему, неслыханному либерализму заявление главы русской делегации. Ларчик, впрочем, был открыт уже вскоре после заключения Портсмутского мира, когда в прессе подводились итоги. Уже тогда слышались голоса, что Витте в данном случае играл без всякого риска: ведь он твердо знал, что японцы все равно ни за что не согласятся на ведение переговоров в присутствии прессы и даже отнесутся к этому, как к совсем нелепому и невозможному домогательству. Витте ведь и сам ни за что не стал бы вести переговоры при подобных изумительных условиях. Но почему же ему с первых слов и не обнаружить пред прессой своего теплого к ней отношения, если он наперед знает, что ничего затруднительного отсюда не получится, а бранить в прессе будут не его, но японцев, его же будут превозносить до небес? Витте в своих воспоминаниях в точности подтверждает это объяснение своей выходки. «Я с самого начала переговоров, между прочим, предложил, чтобы все переговоры были доступны прессе, так как все, что я буду говорить, я готов кричать на весь мир, и что у меня, как уполномоченного русского царя, нет никаких задних мыслей и секретов. Я, конечно, понимал, что японцы на это не согласятся, тем не менее мое предложение и отказ японцев сейчас же сделались известными представителям прессы, что, конечно, не могло возбудить в них особенно приятного чувства по отношению к японцам».

Витте был актером в страшно трудной пьесе, но разыграл он ее так блистательно, что Рузвельт официально заявил японцам к концу переговоров, что за время переговоров симпатии американского общественного мнения передвинулись заметно на сторону России. Конечно, не в том только было дело, что Витте либеральничал с прессой (тогда как Комура не пускал никого к себе на порог); что беспрепятственно позволял себя произвольное количество раз фотографировать; что побывал в англиканской церкви; что ездил кататься по еврейским кварталам Нью-Йорка и целовал там ребятишек; что (к удивлению и удовольствию газет) всегда жал руку машинистам возивших его поездов и неясно давал понять при случае, что и сам он будто бы тоже был в свое время чем-то недалеко от машиниста; что, беседуя с делегацией еврейских крупнейших банкиров, чуть ли не превзошел их самих в безудержном юдофильстве и вызвал их восторженные отзывы в печати; что газеты ежедневно разносили известия о том, как Витте запросто разговаривает с прислугой, и все повторяли, что он обращается со всеми вообще, как равный с равными[101]. Конечно, не в этой обстановочной части было главное. Но все эти особенности, о которых трижды в день кричали газеты, все это неслыханное для дипломата поведение, все бесчисленные беседы с репортерами и редакторами, которые непрерывно печатались, вся эта, с неподражаемым искусством, с истинно артистическим, вдохновенным приближением к натуре проведенная симуляция искренности, добродушия, демократизма, откровенности, простоты — все это безусловно имело значение. Любопытно, что японские делегаты к концу начали догадываться и с беспокойством учитывать очевидные и неожиданные результаты продуманной комедии, которую так мастерски разыгрывал на глазах всего света их противник: они тоже перестали гнать от себя прочь корреспондентов, тоже появились в воскресенье в церкви и вообще пустились искать популярности. Но у них, замкнутых, сдержанных, как-то решительно ничего не вышло, хотя они старались по мере сил подражать Витте; образец оказался недосягаемым, да и хватились они слишком поздно. Конечно, помогали Витте главным образом более существенные обстоятельства. Ни Соединенным Штатам, ни Англии уже не нужна была дальнейшая русско-японская война. Достигнутая степень ослабления России на Дальнем Востоке казалась Рузвельту достаточной, а король Эдуард VII уже определенно думал о «возвращении России в Европу» и о включении России в Антанту. При этих обстоятельствах финансовая почва для продолжения войны становилась для Японии более шаткой, чем была до сих пор. Да и нужно было считаться с вероятным усилением недоверия и враждебности со стороны Соединенных Штатов в случае дальнейших японских успехов. Комура принужден был это учитывать. Этими соображениями, заметим к слову, его впоследствии защищали в Японии его друзья, когда там вспыхнули народные волнения по поводу не вполне удачного, как многим казалось, мира. Но еще раньше его все это учел соперник Комуры, и раньше, чем кому бы то ни было, Витте дал почувствовать это именно Рузвельту.