Выбрать главу

Звучал в ушах и голос Скворца, изуверский голос прапорщика Скворцова; «У, Семенов, сучья порода! Ну я с тобой опосля разберусь. Бери три человека из своего взвода, бери пулемет. И вперед — на западную вершину. Активная оборона, ты — старший, понял?! Да не спать — вырежут, как поросят молочных, не успеете пикнуть! Да не забудь объяснительную...» И они пошли по полям вслепую, зная, что скоро поднимется солнце, миновали последний канал и насыпь, затерялись в мокрой зелени сада; вокруг извивались и корчились ветви, стволы — и было мерзко и сыро, туман выливался росой; намокшие ботинки и роба, назойливый запах металла и жесткое ребро пулемета выше шейного позвонка; покорное, злое дыхание в спину, все те же шаги... Но теперь все внизу прояснело и стихло. Солнце осветило лощину, пригрело, выпарило росу — настал день, все на своих местах. Сержант Семенов сидел на склоне и отдыхал. Отдыхали, наверное, и внизу — на огневой. Там не было видно никакого движения: фронт батареи протянулся дугой от ленты шоссе, с которого съехали перед рассветом, по бахчевым полям; их разделяла сложная сеть орошения — темно-серые пласты огибались каналами, узкими, но глубокими, а по краю полей поднимались округлые песчаные склоны, похожие на облезшие спины курортников, — и на одном из таких склонов сидели четверо усталых солдат... А еще выше, над ними, под самое небо высились голубоватые снежные пики — вечно безмолвные и холодные лики вершин.

— Ну что, Расул, может, пойдем? Тут осталось-то всего ничего, — сержант неторопливо поднялся.

Бабаев уже был на ногах и затягивал из-под уха ремешок каски, но Таракан все сидел, свесив к коленям голову.

Расул присвистнул, зашнуривая ботинок. Таракан не двигался.

— Э-э! Кому сидим, бибайский морда! — крикнул Расул. — Чо, совсем нюх потерял?

Иса приподнял голову, распрямился. Отрешенно глядя перед собой и будто делая непосильное одолжение целому свету, он встряхнул за спиной автомат и молча побрел к вершине, едва волоча ноги в растоптанных ботинках без шнурков. Скоро его настигли и распятый на пулемете Семенов, и следом Расул с Бабаевым; он снова остался последним.

Таракан курил план. Об этом знали почти асе в батарее и принимали как должное, но к нему именно относились с жалостью и отвращением. Таракан курил план: жестоко, систематически, — и это было не самое страшное испытание, которому он подвергал с малолетства свой организм. Когда дело подходило к ночи, особенно если батарея безвыездно томилась на базе, он докуривался до того, что остановиться уже не мог и курил еще больше. Потом ему становилось страшно, и тогда те, кто находился поблизости, старались за ним присмотреть.

Он понимал, Каракулиев Иса, что дела его плохи и, по сути, дни сочтены. Но вот не всегда только утром он мог припомнить, что же случалось с ним ночью: как удлинялись носы человеческие и подбородки, стоило лишь ему задержаться взглядом на чьем-то лице, все начиналось именно с этого, а затем расплывались рты и хищно блестели зубы, и он видел перед собою заросшие кроваво-красные пасти; они хрипло ворчали, чаще о том, что хорошо бы поесть, — тут и самому приходила на ум еда, хотелось жирной животной пищи так сильно, что казалось, всю свою жизнь он питался одною травой, но сейчас вот его постигла наконец неодолимая участь хищника; мерзкая трава иссыхала, шелестела в желудке — и тогда он торопливо выбирался из палатки наружу и среди ночи слонялся по лагерю в поисках пищи, тревожа дневальных и спрашивая у них, где можно ее найти; так добирался он до окраины лагеря, а там, на отшибе, под закопченной масксетью, где помещалась походная кухня, в темноте гремел крышками холодных котлов и, вымазывая одежду и ладони сажей, осторожно, не ощупь забирался в складские палатки или будил поваров и их тоже спрашивал диким шепотом: «Мужики, подавать что-нибудь есть?» Они хрипло матерились спросонья, и тогда он предлагал им курнуть или шел в парк, к боевым машинам; почти неслышно, точно змея, проползал под колючей проволокой ограждения, весь трясясь своим тощим телом и подвывая от страха: вот-вот получит в спину дурную пулю от часовых!.. Но все уже привыкли к таким похождениям, и часовые лишь еще глубже запихивались в бушлаты, негромко переговариваясь между собой: «Вон-вон, смотри! Таракан выполз на промысел...» — «Ага, вижу...» — «Может, шмальнем пару раз по колючке, чтоб аж падла усрался?» — «Не, не надо: разбудим всех, шуму будет... Пускай ползет». Но чаще всего часовые попросту спали, зарывшись где-нибудь в кузове с грязным бельем. Таракан быстрой тенью проскальзывал от машины к машине, задирал брезент тентов и мигом просовывался внутрь, рыскал по ящикам ЗИПов, в кабинах ворочал сидушками и обыскивал бардачки — всюду он шарил своими худыми руками, надеясь, что где-то в загашниках с прошлой боевой операции все же осталась пара банок консервов. Он не мог успокоиться, пока не находил их. И если пальцы его нащупывали наконец прохладное тельце цилиндрической формы, Таракан замирал вдруг, загадочная улыбка на миг освещала его вытянутое лицо, он торопливо совал консервы за пазуху и так же тихо возвращался обратно в палатку, а потом в темноте начинал поедать то, что добыл; рыбные или мясные консервы, гречневую кашу с тушенкой или перловую, вонючий паштет, — что именно, это не имело для него никакого значения, он ел одинаково самозабвенно все, что ни попадалось, любая пища возбуждала в нем страсть; ел он до помутнения, до тошноты, и, даже когда, усталый и одуревший, откидывался наконец на своем месте на нарах, ему все слышался скрежет алюминиевой ложки о жестяное днище, тут он забывался и видел перед собою ряды коряво вскрытых консервных банок, внутри которых что-то пульсировало — и сквозь причудливые извилины просачивалась темная кровь... Таракан понимал вдруг: да ведь это же человечьи мозги! — и тогда жалобными, протяжными криками он уже не давал никому заснуть до утра.