Выбрать главу

И слезы на глазах командира взвода. Когда в последний день, вечером, он собрал нас к себе в палатку. Слезы, может быть, оттого, что дымила печка: ветер задувал в трубу, трепал мокрый брезент. Голос взводного, хриплый и тихий, сливался с урчанием двигателя; генератор то и дело заливало дождем, он сбивался, и лампочка, качавшаяся на перекрестии растяжек под куполом палатки, слабела. «Подъем завтра в пять. Сворачиваем лагерь. Готовность к маршу в двенадцать часов. Теперь скрывать нечего, идем воевать. Ребята... и у меня в Куйбышеве жена и дочка... Нам выпала честь».

Все пошли в парк к боевым машинам, подготовились и остались там спать, в нам с Лешкой пришлось вернуться в палатку. Печка остыла, на земляных нарах меж досками — черный отблеск воды, одну полу палатки сдернуло с кольев и трепало в грязи, Она вырывалась, мы скользили и падали — окончательно вымокли, пока закрепили. Возле печки лежали дрова, штык-ножом насекли мы щепок, но без бумаги никак... Я достал из нагрудного кармана последнее письмо от Маринки: сухое, адресованное мне еще в Германию... Лешка сказал: «Ерунда, сейчас согреем консервы и попьем чайку».

Он немного картавил и всегда что-то пел; тихо, никто не слышал о чем, но на душе становилось теплей и уютней, И тогда он отвернулся, поднял глаза и шевельнул губами. Пытаюсь вспомнить теперь лицо его, а вижу только теневой силуэт на мокром брезенте, обведенный неспокойным пламенем свечи.

Мы поужинали, если так можно сказать. Сняли бушлаты и подвесили сушить; стали укладываться спать. У ящика с противогазами, стоящего в углу, внутренняя сторона крышки оказалась сухой. Мы ее оторвали, бросили на мокрые нары, легли на нее оба, обнялись и заснули.

Я проснулся вдруг, как бы охваченный детским ужасом, соскочил и чуть не закричал «Мама!». Страх толкал: надо бежать. Почему именно ты, что ты сделал плохого?.. Бежать! Закрыть лица руками — и прочь отсюда! Роняя что-то, гремя в темноте, я нащупал липкую массу бушлата; вывернул рукава и бросился к выходу из палатки. Но страх остановил: бежать некуда. Мама не спасет, если и добежишь. Она слезы не прольет, когда пойдешь под трибунал... Из печки мигнул и затих уголек, я тронул рукой еще теплый чугун; Лешка проснулся.

...Сегодня я его встретил. Готов поклясться, это был он — мой самый лучший друг. Один за свободным столиком в полуденном кафе. В пришторенных окнах поволока серого дня, нудная муть, утонувшее солнце. Мелькают прохожие. Желчь электрических ламп в блеске синих столов, запах кислого теста, селедки и хлорки. Лицо его бледно-тяжелое, колет щетиною взгляд, в глаза потертые, как пластик со следами от тряпки.

«Это самый трудный момент, — сказал ты в ту ночь.- Я не смогу удержать, ты должен сем, тогда будет легче. Зато когда мы вернемся...» И ты был прав, и я вернулся героем. Еще бы!.. Все с восхищением спрашивали: так ты там служил?! Расскажи! Хоть одного-то душмана грохнул?.. И я рассказывал и упивался своим героизмом, хотя заклинал себя не делать этого, но остановиться не мог. Потом упорхнула Маринка и выдали удостоверение о праве на льготы. Коричневые такие корочки. С их помощью можно отлично устроиться тем, кто умеет: закормить душу ветеранским мясом, переодеть ее в импортное барахло и закопать на льготном садовом участке под яблонькой, чтоб ничего не видеть и молчать. Согласись-ка, Леха, достойная нас награда?! Разумеется, тебе ни к чему... В этом кафе, в компании с самим собой, ты выпускаешь из стеклянного ствола горькую и единственно близкую душу, щелкаешь ногтем по звонкому тельцу бутылки, прислушиваешься и, как всегда, что-то тихо поешь, поглядывая на беленный известью потолок.

Вот две женщины вышли с кухни, из-за крашеной ширмы. Одна буфетчица, озабоченная, с белой крахмальной косынкой на голове; вторая, наверное, просто знакомая с улицы — у нее мохеровый шарф, у нее прищуренный взгляд, у нее фигура громоздкая и бесформенная, как и набитые авоськи в руках, а на свертках просочились багровые пятна, с них капает жижа.

Та, что в шарфе мохеровом, обратилась к подруге:

— Ктой-то у тебя там сидит?

— Да надоел уже, — отмахнулась буфетчица.

— Вызови милицию.

— Толку-то... От него никуда не денешься. Заберут, а завтра он снова припрется — живет где-то рядом. — И многозначительным шепотом: — Он служил в этом, ну как его, Афганистане... Знаешь, иногда я его боюсь, у него такие глаза... Он убить может... Погоди, я принесу ему винегрет.

2

Той ранней весной (восьмидесятого — олимпийского) просветлились и заблестели дни, воздух ожил и наполнился ароматом сладкого чая, долины вспыхнули зеленью свежей травы, а реки помчались, разливаясь и удивляясь множеству младших собратьев, падающих с гор.