От судорожных сокращений диафрагмы у меня тут же перехватило дыхание, я не мог идти и, чтобы не упасть, оперся рукой о стену; потом согнулся пополам; у меня подкосились ноги, пришлось присесть на корточки.
Отец, который, предугадав мою дурноту, пошел следом за мной, легонько помог мне подняться и отвел, поддерживая, словно я вдруг превратился в едва держащегося на ногах старика, в крохотную угловую гостиную, отведенную для посетителей на время процедур с их больными.
В помещении находились фонтанчик минеральной воды, кристально прозрачный голубоватый столбик которой время от времени побулькивал, низкий стол с грудой всевозможной периодики на обширной стеклянной столешнице, диванчик с потертой обивкой из сероватого кожезаменителя и несколько разношерстных кресел. Я повалился в первое попавшееся и, упершись локтями в колени и уткнувшись лицом в ладони, по-прежнему давал волю своей скорби, бессильный, как бывает с приступом смеха или пьяным блевом, поставить плотину на пути потока всхлипываний, пока стоявший рядом отец, положив мне на плечо свою мозолистую руку, бормотал: «Ничего не поделаешь, старость не радость, что уж тут. Так было и с другой твоей бабушкой, так будет и с нами: со мной, с твоей матерью, с тобой — со всеми».
Понимая, вероятно, что подобный фатализм может служить слабым утешением, он спросил, не хочу ли я воды, на что я ответил, и мы оба улыбнулись: «Нет, папа, не стоит подпитывать источник. Подождем, пока он иссякнет».
Чтобы не настораживать, вновь оказавшись с ней, бабушку по поводу крайней тяжести ее состояния, я задержался в маленькой гостиной еще на несколько минут, достаточное время, чтобы согнать с лица губительные следы, вне всякого сомнения оставленные на нем скорбью, пусть даже, учитывая ее теперешнюю прострацию, старая женщина вряд ли что-либо заметила бы.
Я уже собрался было вновь зайти в палату, но моя рука застыла на дверной ручке: за дверью мелодично, чуть ли не напевно, говорили по-итальянски.
На какую-то долю секунды меня посетила надежда на чудесное улучшение, пока я не сообразил, что голос, чей монолог я слушаю, принадлежит, конечно же, моей матери, а я, настолько каждый, выражаясь на иностранном языке, вплоть до мельчайших модуляций травестирует собственную манеру говорить, не сумел сразу его опознать — так же трудно узнать привычный стиль пианиста в репертуаре, в котором ты его никогда не слышал.
По совпадению, и обстоятельства придавали ему особую выразительность, она в самом деле — в преддверии пенсии, по выходе на каковую собиралась чем-то «заняться» — за полгода до этого пошла изучать на вечерних курсах язык своих родителей, язык, которого никогда, разве что какими-то обрывками, не понимала и им не пользовалась по той причине, что, движимая вполне похвальной заботой, дабы все они как можно лучше прижились во французском обществе (и, несомненно, более тайной и менее осознанной боязнью, как бы не навлечь, выдав свое происхождение итальянской речью, оскорбления, издевки и прочие нападки расистского толка, объектом которых тысячу раз становился ее супруг, мой покойный дедушка, когда, сопровождая своего отца, сезонного каменщика, он лет в десять прибыл во Францию (вплоть до того, что его пришлось забрать из коммунальной школы, куда его приняли, и отдать мальчиком на побегушках в какую-то буржуазную семью, откуда, однако, его очень быстро забрали, когда выяснилось, что ему там приходится спать вместе с собаками)), моя бабушка всегда отказывалась обращаться и к своим четырем детям, и к супругу иначе, нежели по-французски, не считая тех случаев, когда пускалась с ним в перепалку, по-прежнему прибегая по такому случаю к своему бергамскому говору, чему мы, их внуки, были донельзя рады — сразу и потому, что чужеродность, нимбом которой этот говорок окружал семейные сцены, превращала их в волшебный (если не комический: характерный для итальянцев театральный, с жестикуляцией и скороговоркой, стиль почти всегда придавал им вид персонажей комедии дель арте или оперы-буфф) спектакль, и потому, что эти сцены поставляли нам новую игру, заключавшуюся в том, что мы часами повторяли два-три выхваченных из них выражения, совершенно не вникая в их смысл, — все это к вящей радости дедушки, который не только подправлял нас, когда мы их коверкали, но еще и (благодаря тому шаловливому расположению духа, коего, кроме весьма редких случаев (в конце семейной трапезы с обильными возлияниями, например, когда вино ввергало его в меланхолию, или же перед телевизионной ретрансляцией рождественской мессы, благословение urbi et orbi[26], даваемое Папой с балкона базилики Святого Петра в Риме, всегда исторгало у него слезу) он никогда не терял и из-за которого мы его обожали) учил нас другим, несмотря на яростные увещевания замолчать, посылаемые в его адрес женою, сгоравшей от стыда за грубость, скрывавшуюся за большей частью всех этих «vaffan culo», «fijo de una mignotta», «li mortacci tua» и прочих «sa-lotto peggiu ri Mussolini»[27], выкрикиваемых нами во все горло в саду и по соседству со скромной квартирой, занимаемой ими в самом центре огромного рабочего города (сегодня снесенного и поделенного на части), который примыкал в те времена к мишленовским заводам в Монферране и над которым постоянно витал, усиливаясь или слабея в зависимости от ветра, запах горелой резины.
27
«А пошел ты в жопу», «сукин сын», «чтоб ты сдох» (ит. диал.); «сволочь почище злыдня Муссолини» (ит. диал. с фр. заимствованиями).