Примечательно, что в его стихотворениях появляется множество конкретных автобиографических деталей — рассказ об аресте и следствии, такие подробности, как упоминание о двух подставных свидетелях, пересказ собственных рассуждений и ответов на вопросы Военно-судной комиссии. Вместе с тем Раевский дает здесь и обобщенный образ борца, узника, который не покорился судьям, который мужественно продолжает свое дело.
Эта самохарактеристика удивительно совпадает с характеристикой Раевского, данной Ф. П. Радченко и приводившейся выше. Упоминание Орлова также подчеркивает автобиографизм этих строк. Так конкретизирует Раевский образ своего героя, отходя от общих мест и традиционных положений, к которым он прибегал в более ранних стихах. Целеустремленность, суровость — главные черты героя Раевского, и мы не можем сомневаться в искренности и правдивости его, когда он говорит о себе:
И хотя эти строки не согласуются с признаниями ранних стихов Раевского, в которых воспевались и «нега», и «нежная страсть», и «дружба», трудно усомниться в их программном значении для поэта Раевского. Он переосмысляет здесь свой взгляд на счастье, провозглашает свой идеал героя и поэта. Он требует отказаться от легкой поэзии, эпикурейских тем, «оставить другим певцам любовь». Этот известный призыв, обращенный к Пушкину, перекликается с прозаическим отрывком Раевского «Нет, не одно честолюбие увлекает меня…», где сказано: «Любовь есть страсть минутная, влекущая за собой раскаяние. Но патриотизм, сей светильник жизни гражданской, сия таинственная сила, управляет мною. Могу ли видеть порабощение народа, моих сограждан, печальные ризы сынов отечества, всеобщий ропот, боязнь и слезы слабых, бурное негодование и ожесточение сильных — и не сострадать им?»[31]
Эта тема, характерная для декабристов, стала, как мы помним, центральной в элегии Рылеева «Ты посетить, мой друг, желала…»
Тюремные стихотворения Раевского и прежде всего два послания 1822 года являются в известном смысле итогом его поэтического творчества.
Тема наслаждения, радостей и утех, воспевание «дев, как май прекрасных», «вин Вакха», «сладкой неги», «душистой розы», «лазоревых небес» и т. п. присутствует в значительной степени в тюремных стихах. Однако темы эти пересмотрены. Вся эта праздничная сторона жизни воспринимается теперь как нечто эфемерное, противостоящее реальной, подлинной жизни. В послании «Друзьям в Кишинев» собственная трагическая судьба рассматривается еще как обидное и противоестественное исключение. Поэт надеется, что участь его друзей не будет омрачена, он только призывает их к деятельности, к борьбе. Однако в стихотворении «Певец в темнице» Раевский уже говорит о неизбежности и известной закономерности страданий в этом несправедливом мире. Все радости и утехи прекрасны, но они не могут дать человеку счастья, так как подлинная жизнь — это цепь мучений и несправедливостей. Единственное, что может принести счастье и наполнить жизнь высоким значительным содержанием, — это борьба за справедливость. Сам Раевский вступил на этот путь, и это дает ему право поучать своих друзей. Здесь развивается та агитационная тема декабристской поэзии, которая нашла наиболее яркое и законченное выражение в «Гражданине» Рылеева.
Увлечение национальным, народным, повышенный интерес к отечественной истории заметно сказывается в декабристской литературе уже в начале 20-х годов. Это явление, несомненно, находится в связи с отказом декабристских писателей от условного, абстрактного изображения русской действительности. Раевский — один из первых поэтов декабристского лагеря, отбросивших в своих стихах римские и прочие иноземные декорации, — был в числе убежденных ревнителей национального своеобразия и народности поэзии. По свидетельству И. П. Липранди, Раевский «утверждал, что в русской поэзии не должно приводить имена ни из мифологии, ни исторических лиц древней Греции и Рима, что у нас и то и другое — свое, и т. п.»[32] Судя по «Воспоминаниям» того же Липранди, Пушкин обратил внимание на реализацию этих положений Раевского в его «Певце в темнице». «Начав читать „Певца в темнице“, он <Пушкин> заметил, что Раевский упорно хочет брать все из русской истории, что и тут он нашел возможность упоминать о Новгороде и Пскове, о Марфе Посаднице и Вадиме…» [33]
33
«Русский архив», 1866, вып. 9, стлб. 1255–1256. Однако в своих ранних «анакреонтических» стихотворениях сам Раевский злоупотреблял именами из античной мифологии: «нектар благовонный», «резвые хариты», «любовь Киприды», «юная Геба», «Вакх вожатый», «брег Коциты», «Вакх пред нами», и т. п. И все же И. П. Липранди был прав. В годы знакомства и дружбы с Пушкиным (1820–1822) Раевский действительно старался в поэзию брать все «свое».