Бодуэн де Куртенэ сдержал свое слово. Заметив на эстраде рядом с собою одного футуриста в парчовой блузе, перешитой из священнической ризы, а другого — с галстуком, нацепленным совсем не там, где ему полагалось красоваться,[586] он немедленно поднялся и громогласно заявил:
— Меня ввели в заблуждение. Ко мне подослали вполне корректного молодого человека (возмущенный жест в мою сторону), уверившего меня, что все приличия будут соблюдены. Но я вижу, что попал в бедлам. Я отказываюсь прикрывать своим именем эту комедию.
Он удалился под гром аплодисментов, а его место занял Кульбин, благополучно доведший диспут до конца.
Потеряв возможность приглашения таких «генералов», как Венгеров и Бодуэн, я и Лурье волей-неволей были вынуждены удовлетвориться председательствованием на нашем вечере[587] милейшего Николая Ивановича.
Кульбин никогда не был прочь взять на себя эту почетную миссию, но меня его выступление в качестве нашего мистагога мало устраивало: не говоря уже о том, что он уже давно стал повторяться, без конца возвращаясь к рецепту претворения бега лошади в оловянную ложку, его заключительное слово обычно скомкивало остроту любых утверждений. Однако подыскать другого председателя было очень трудно, тем более что на наших афишах и программах, разрешенных к печати еще 3 февраля, то есть за пять дней до «скандала» в Тенишевке, было проставлено имя Бодуэна де Куртенэ.
Маринетти, не дождавшись «Нашего ответа», уехал в Москву. Там, как сострила одна газета, он должен был узнать от представителей итальянской колонии в Петербурге об обвинениях, предъявленных западному футуризму.[588]
Впрочем, вряд ли присутствие на нашем вечере открыло бы многое Маринетти: мой доклад был не чем иным, как развитием положений, высказанных мною в беседе с ним у Кульбина и во время дальнейших встреч.
Начав с различия между итальянским футуризмом, утверждающим себя во всех областях искусства в качестве нового канона, и русским будетлянством, открещивающимся от всяких положительных формулировок, я перешел к анализу причин, обусловивших возникновение футуризма в Италии и сообщивших ему резко выраженный национальный характер. Обстоятельно разобрав основные манифесты наших западных соименников, еще незнакомые широкой публике, я противопоставил программным тезисам «маринеттистов» конкретные достижения будетлян.
Но так как тяжба за футуристическое первородство разрешалась на мой взгляд только в плане общих счетов Запада с Востоком, я счел необходимым расширить вопрос до пределов, намеченных нашим тройственным манифестом, то есть провести грань между двумя системами эстетического восприятия мира — на протяжении целого столетия. Все, что нами было недоговорено в нашей косноязычной декларации, я постарался разъяснить, подкрепляя каждое положение ссылкой на факты. Глубоко убежденный в своей правоте, я усматривал в отсутствии у Запада чувства материала один из главнейших признаков надвигающегося кризиса европейского искусства.
— Вряд ли кто-нибудь в России сознает себя в большей мере азиатом, чем мы, люди искусства для нас Россия — органическая часть Востока, — не узнавая собственного голоса, подходил я к концу полуторачасового доклада.[589]
«Не во внешних обнаружениях черпаем мы доказательства нашей принадлежности к Востоку: не в связях, соединяющих русскую иконопись с персидской миниатюрой, русский лубок — с китайским, русский витраж — с восточной мозаикой или русскую частушку — с японской танкой. Разумеется, все это не случайно, но не так уж это важно.
Гораздо существеннее иное: наша сокровенная близость к материалу, наше исключительное чувствование его, наша прирожденная способность перевоплощения, устраняющая все посредствующие звенья между материалом и творцом, — словом, все то, что так верно и остро подмечают у нас европейцы и что для них навсегда остается недоступным.
Да, мы чувствуем материал даже в том его состоянии, где его еще нарекают мировым веществом, и потому мы — единственные — можем строить и строим наше искусство на космических началах. Сквозь беглые формы нашего «сегодня», сквозь временные воплощения нашего «я» мы идем к истокам всякого искусства — к космосу. И подобно тому как для Якулова все задачи живописи даны и разрешены во вращении солнечного диска, в отношениях тепла и холода, так, например, для меня три состояния разреженности слова не случайная и условная аналогия, а законное отображение трихотомии космоса.
Если космическое мирочувствование Востока еще не богато конечными воплощениями, то виною этому прежде всего — гипноз Европы, за которой мы приучены тянуться в хвосте. У нас раскрываются глаза только в трагический момент, когда Европа, взыскующая Востока, приводит нас к нам же самим.
Не впервые творится это поистине позорное действо. Не в первый раз, обкрадывая нас с рассеянно-небрежным видом, нам предлагают нашу же собственность плюс пошлины, в форме признания гегемонии европейского искусства.
Проснемся ли мы когда-нибудь?
Признаем ли себя когда-нибудь — не стыдливо, а исполненные гордости — азиатами?
Ибо только осознав в себе восточные истоки, только признав себя азийским, русское искусство вступит в новый фазис и сбросит с себя позорное и нелепое ярмо Европы — Европы, которую мы давно переросли».
Аплодисменты, которыми публика встретила мой заключительный призыв, хотя и не носили иронического характера, произвели на меня не слишком отрадное впечатление.
Я понимал, что та метафизика культуры, о которой я говорил выше и которая была для меня «ковчегом будетлянского завета», чрезвычайно мало интересовала мою аудиторию. Судьбы русского искусства оставляли ее равнодушной. Если что и привлекало к себе ее внимание, то лишь шовинистические узоры, непроизвольно возникавшие на тех мыльных пузырях, которые я пускал вдогонку Маринетти.
Именно потому, что я искренне считал себя аполитичным, меня смущала эта поднятая мною с глубин, в которые я и не собирался заглядывать, националистическая зыбь. Смущала не столько своей специфической окраской, сколько замутнением зеркальной поверхности, долженствовавшей, по моим представлениям, отражать в себе бесстрастный лик «чистого» искусства.
Эта нервная дрожь была мне так же враждебна, как новая sensibilita,[590] о которой на каждом шагу упоминал Маринетти. И итальянские футуристы, и те, кто, вылущивая из моих призывов «метафизическое» ядро, оставляли себе только наружную их оболочку, твердо знали, чего они хотят. Я один в складках уже раздвигавшегося занавеса путался, не замечая декорации, выраставшей за моей спиною, и только по отклонению звуков собственного голоса догадывался о переменах в окружавшей меня среде.
586
Аберрация памяти: описываемые Лившицем поэты-эгофутуристы И. В. Игнатьев («в парчовой блузе») и К. Олимпов («с галстуком в петлице») не участвовали в «Вечере о новом слове»: первый незадолго до этого диспута покончил жизнь самоубийством (20 января 1914 г.), а второй не упомянут ни в одном отчете. Подробнее об этом вечере см. в письме Б. М. Эйхенбаума к Л. Я. Гуревич от 9 февраля 1914 г. (Чудакова М., Тоддес Е. Страницы научной биографии Б. М. Эйхенбаума. — ВЛ, 1987, № 1, с. 136–139). На следующий день после скандального диспута И. А. Бодуэн де Куртенэ обратился с письмом в газету о том, что он отказывается от участия в следующем вечере («Речь», 1914, 9 февраля).
587
О вечере см. в газетных отчетах: «Петербургская газета», 1914, 12 февраля; «День», 1914, 13 февраля.
588
Маринетти выехал из Петербурга в Москву 8 февраля 1914 г. После вечера «Наш ответ Маринетти» газ. «День» (13 февраля) отметила, что Маринетти должен был узнать от представителей «итальянской колонии в Петербурге», «что и как отвечали ему русские футуристы». Об этом вечере Кульбин сообщал Маринетти в Москву в письме от 14 февраля (см.: Jangfeldt В. Sersenevic, Kul'bin and Marinetti. — «We and They». Kobenhaven, 1984). В нем он высказывал также сожаление по поводу напечатанной в московской газете «Новь» (5 февраля) «групповой» декларации, подчеркивающей независимость русского футуризма и направленной против Маринетти. Декларация была подписана именами Бурлюков, В. Каменского, Маяковского, Матюшина, Крученых, Лившица, Низен (Ек. Гуро), Хлебникова. Кульбин утверждал, что декларация — фальшивка и автором ее является один Хлебников. В газетах появились письма-протесты: свое участие опровергали Лившиц, Крученых, Матюшин, Н. Бурлюк в газ. «День» (13 февраля), а Маяковский, Большаков, Шершеневич в «Нови» (15 февраля). Оказалось, что авторами декларации были Д. Бурлюк и Каменский. См. также: VM, pp. 133–134.
589
Здесь и далее Лившиц цитирует основные положения своего доклада по рукописному тексту, хранившемуся у него в 1930-х гг.
590
Новая sensibilita (итал.) — т. е. «новая способность чувствовать». О принципе «нового или футуристического чувствования» Маринетти не раз упоминал в своих манифестах. Например, манифест «Уничтожение синтаксиса. Беспроволочное воображение и слова на свободе», открывающий его кн. «Zang Tumb Tuuum», начинается главкой «La sensibilita futurista» (см. также «Манифесты итальянского футуризма», с. 59).