Выбрать главу

Зимой я решила: поеду в Москву, поступать буду в МГУ.

Потом был последний звонок, экзамены, медаль, выпускной.

В конце июня 1991 я стояла на площади трех вокзалов. Мамины деньги — часть в лифчике, часть — в трусиках. Потому что меня учили: в Москве все деньги, если их не спрятать, точно украдут.

Москва была большая, потная, душная, раздраженная. Все, казалось, говорило: тебя тут только, шалавы, не хватает. Я думала, Москва другая: высокомерная, надменная. Я думала, она будет меня унижать. А она просто отмахивалась от меня, как от мухи. А это было еще обиднее. Но я чувствовала: все будет по-моему. Все!

Документы в МГУ у меня принимал мужчина с пепельным лицом и черной, с проседью, словно в пыли, бородой. Он все время нервно зевал и после каждого зевка судорожно чесал бороду, приговаривая одно и то же: «О Господи! Да что ж это такое-то!». За время оформления моих документов он зевнул, почесался и повторил свое «О Господи!» раз двадцать. Один раз только разнообразил шепотом: «Занимаюсь тут х…ей какой-то», — и опять зевнул. Странно: торопится и зевает одновременно. И вся Москва так же. В метро все зевают и торопятся. Озверевшая усталость. Усталое осатанение. Мне тогда, в первый день, Москва очень не понравилась.

В общежитии меня поселили с девочкой из Узбекистана. Девочку звали Юлдуз. Готовиться к экзаменам она даже и не пыталась. Целый день слушала узбекскую музыку, ела шербет и рассказывала мне анекдоты про казахов. Шербетом она меня угощала. Вкусный шербет. Но все время застревает в зубах. И пахнет картоном. Не знала она ничего. По-моему, она не знала, что такое уравнение. Про поэта Тютчева не слышала. Про Пушкина слышала, но считала, что он написал «пьесу „Бородино“». Фамилия у нее, правда, была Рашидова. Я думала — совпадение. Оказалось — нет. Какая-то родственница вождя. Поступила, кстати, с первого экзамена. Медаль — плюс пятерка по сочинению.

Я по сочинению получила четыре. На просмотре долго пыталась выяснить, за что четверка. В рецензии было написано: «Тема раскрыта полно. Анализ образа Печорина дан несколько однобоко». Ошибок — орфографических, пунктуационных, стилистических, фактических — в сочинении не было.

— А в чем однобокость анализа? — спросила я экзаменатора.

Тот мутно, как-то полиэтиленово посмотрел на меня, подавил зевок (да что же они все зевают-то?!) и, не отвечая, спросил:

— Вы медалистка?

— Да.

— Иногородняя?

— Из деревни.

Я сказала это «из деревни» с вызовом, гордо.

— Ясно.

Он помолчал как-то неожиданно то ли меланхолично, то ли поэтично, то ли вспоминая что-то далекое, потом добавил:

— Не советую подавать на апелляцию.

— Почему?

— Поднять оценку — не поднимут. А снизить могут.

— За что?!

Он опять продолжил, не отвечая:

— Может, и не снизят, а времени вы потеряете полдня… Я тоже, кстати, родом из деревни. Да-с. Идите лучше, готовьтесь к математике.

Он помолчал, потом:

— Как деревня называется?

— Кресты.

Он вздохнул.

— А моя — Семечкино. Смешное название, да? Семь лет там не был. Идите, девушка. Вы — хорошая, умная… У вас пятерочное сочинение. Просто… жизнь такая. Идите, хорошенько готовьтесь к математике. Удачи вам.

Остальные экзамены я сдала на «пять». По истории меня спрашивали минут сорок. Экзаменаторы — их было двое — даже слегка вспотели. Когда я вышла с пятеркой, я случайно услышала за дверью их диалог шепотом:

— Саныч же сказал четверку всем ставить!

— Я тебе что, каскадер?.. Если Санычу надо, пусть сам их топит… А то крутимся здесь, как Шариков в очистке… «Мы их душили, душили…»

— Ладно, ректор пару мест накинет…

Экзаменаторы шепотом захихикали.

В общем, меня не додушили, и я поступила. Поступив, стала гулять по Москве. Музеи, выставки. Нет, все-таки Москва — это Москва! Особенно меня поразил Врубель. Час я простояла напротив «Демона». Потом почему-то плакала: жаль было этого Демона, страшно одинокого. Одинокого — навсегда. Навсегда одинокий — это ведь представить жутко.

Из общежития меня, конечно, выставили. До осени. К тому же и деньги кончились. И я вернулась в Кресты. Меня там встречали, как Пугачеву. «Наш Электроник в Москву поступила!»

Больше из моих одноклассников никто никуда не поступал. Даже не пытался. Пацаны в основном лоботрясничали и пили: ждали осеннего призывала. Девчонки устроились кто куда. В магазин, на ферму, на полумертвый хлебозавод. Я тоже стала работать, чтобы хоть немного накопить денег. Но время было — сами помните какое. С деньгами творилось что-то неясное. И в стране было — как в сумерках. Как говорят французы, «между собакой и волком». Собака — Горбачев, волк — Ельцин… Наверное, так.

Все-таки славным было это лето 91-го! Зори были невероятные. Грибы перли бог знает как. Радуги, зарницы.

Мне в МГУ разрешили вселяться с 21 августа.

19-го по телевизору показали про ГКЧП. Никто в Крестах, конечно, ничего не понимал. Дед Агей, самый старый в деревне, — ему было 83 — сказал: «Все. Пропердели. Державу». Плюнул и добавил: «Кончилась Варшавка. Началась шершавка».

Я тоже ничего не понимала. Я вообще ничего этого не помню. Помню только, как Ельцин жадно, как на бабу, лезет на танк. Или это было не в 91-ом? Не помню.

21-го я села в поезд и поехала в Москву. Я не знала, что еду в новую эпоху, в новую страну. Да и никто ничего не знал. Я думала только о предстоящем счастье. Трудном, но большом.

11. От упыря до Тютчева

После полудня я подъезжала к Москве. Даже немного разволновалась.

В Москве я была в последний раз около года назад. Ездила за лекарством для мамы. И даже за этот год многое здесь изменилось.

Тогда, в начале 90-х, когда я училась в МГУ, Москва была другой. Я постепенно изучила ее лучше, чем сами сонно-торопливые москвичи. Я излазила все улочки, тупики и подворотни, всю эту, если разобраться, трогательно-безалаберную, словно дремлющую и копящую силы «кривоколенную вселенную». Музеи, букинистические забегаловки с вожделенными Мандельштамами и ахматовыми, пельменные, дворы — все это стало за пару лет моим. Вошло навсегда, как радиация, что ли. Когда я уезжала из Москвы обратно в свои Кресты, я чувствовала, что когда-нибудь вернусь в этот город. Нет — не в «этот город», а в Мой Город. Я смутно ощущала, что Город отпускает меня словно бы временно, может быть, оберегая от чего-то. Может быть, чтобы я многое испытала, намучилась и отревела свое там, в вечно пьяно-грязном октябре русской глубинки. Москва слезам не верит, но она принимает тех, кто уже отплакал свое. Тех, кто не обломался на нытье. Кто не обозлился на Город. Город берет в жертву твои слезы и твое отчаяние, и если ты выживаешь — отдает тебе в жертву себя.

Пробки начались уже километрах в семидесяти от кольца. Косяком пошли гигантские фантики рекламных щитов. Шпалеры холодного, расчетливого идиотизма. Здесь это были просто гиперфантики, совершенно мертвые инсталляции. Раскрашенные трупы, или, если помягче, манекены брендов. Я почему-то вспомнила тех трех из Соснянска — в носках, трусах и шляпе. В провинциальном бизнесе всегда есть налет человечности. Нелепой, но он есть. Трогательная теплота человеческой глупости. «Бюро ритуальных услуг „Ангел“». Было у нас такое, в Коротеево. Его одно время держал Храп. Кажется, он этого «Ангела» и придумал. Провинциальный бизнес всегда сентиментален. Люди почти всерьез стараются. Кто как может. Похоже на третьесортный душераздирающий романтический шансон в ресторанчике на вокзале города Жиздры. Здесь, в Москве все это кончилось лет десять назад. Даже юмор, так сказать, романтическая ирония, ушла из этой сферы. Когда-то я ела в московской забегаловке «Зайди попробуй». Пока ее не сожгли. Потом питалась в заведении «У нас вы можете». Его тоже сожгли. Наконец, навострилась перекусывать в забегаловке «Еда». Ее закрыли через пару месяцев. А потом в этом месте открыли пиццерию. Просто — «Пиццерию». Нормальный ход поршня.

Получилось так, что к Москве я подъезжала по Дмитровке. Долго стояла у Волена, потом застряла в Деденево. У Грибков всех согнали на обочину и стали ждать какого-то адского папу с мигалкой. Ждали минут двадцать. Некоторые водители вышли из машин, курили, матерились, ворчали. Я тоже вышла. Рядом стоял, опершись локтями на крышу своего «Запорожца» с подмосковным номером, огромный мужик с красно-фиолетовым, как у упыря, лицом. Казалось, что он больше «Запорожца» раза в два. Мужик плюнул, прорычал хриплым басом: