«Червь ползучий… Людская болезнь…»
И сквозь дым сновидений — отец с бородой, зеленой, как мох, с черными руками:
«Сынок… Семен!..» — зовет.
«Тебя… Ненавижу!.. За золотом как ходил? Запамятовал? Мозги отшибли старатели? Головешек горячих в карман напихал — золото, думал. Мужик соседский ходил — целый остался, добра принес. А ты… Вот и кипишь. Ненавижу, батя! В тебя я…»
Пропало все. Пустота… Глаза чьи-то, не отцовьи, лицо жуткое, как у Подопригоры. Руки тянутся к глотке.
«Врешь! Не достанешь!» — крикнул ему.
«Не уйдешь! У меня крылья», — прохрипел тот.
«Крылья, а тоже подохнешь…»
«Нет, я живу, а ты уже мертвый…»
Из бреда — что-то мучительно знакомое, яркое, как радуга над Окой… И то ритмичные вздохи кукушки, то вкрадчивые выголоски иволги… И вроде не сон это, а явь из юности — девчонка с косицами… Ах, сладко было сердцу молоденькому, чистому, нетронутому… Пронеслась и она мимо, к кому-то. Все мимо.
…И опять тундра, дожди непроглядные и пустота — до старости… Окурки в горшке, забвенье…
Глухота одинокая, немая, отравленная.
Жизнь… Куда ушла? Когда, зачем, почему?
И не приснилось это — явь проклятая! Ответь-ка?
«Я все еще не умер, и кажется, что вроде еду», — сообразил он, очнувшись из небытия, из беспамятства, и пошевелил около себя руками. Под ним дрожал кузов грузовика, в уши давился клекот работающего мотора.
«Едем? Куда?..»
Он забылся снова в своем голодном бреду, а когда открыл глаза, то увидел над собой черное, все увеличивающееся лицо с проваленными щеками.
Павлюхину стало нехорошо, точно его, живого, опустили в могилу и сейчас должны закопать.
Черное лицо усмехнулось запалыми губами и исчезло. И тогда он почувствовал, что страшное это лицо всегда будет стоять над ним со своим невысказанным безмолвным укором и презрением.
Приговор пока не выносите
Глубокой ночью поезд прибывает в Москву. Долго втягивается в пригороды, освещенные скупым светом. Синие, красные, зеленые огни на путях подмигивают мне сквозь оконные стекла. В кармане штанов я нащупываю бумажку с адресом: где-то в районе Сокольников, около церкви, живет Зюзин. С ним я расстался два года назад.
Судя по времени, он укрепился в новых берегах. Я, голодный, уже предвкушаю обильный стол. Полные дорогих воспоминаний из давней жизни, окружают меня тени знакомых.
Проводник провожает до самой двери. Лицо у проводника тверже камня. Но здесь происходит перемена. Как только мои подошвы касаются перрона, лицо его преображается. Улыбка пляшет под усами, он даже машет мне ручкой: спихнул опасного пассажира. Всю дорогу он следил за мной, от — самого Устюгинска. Не верит папаша трудовому человеку!
Толпа всасывает меня в вокзал. Запах пота и пеленок проникает в мое обоняние. Придется до утра ждать, и я дремлю на диване. Щупая рукой единственную трехрублевку, тоскливо думаю, что жизнь — это двадцать одно: как выиграешь, так и будет.
В «дом отдыха» для зеков[1] я попал еще в романтическом возрасте и оттюрил шесть лет. Я имел до трудовой колонии, говоря откровенно, немало побед над девчонками, но любви не имел. Я стирал их губную помаду со своих щек, шагая ночью по улице родного Саратова, и размышлял о том, что все девчонки похожи одна на другую. Они не трогали во мне дорогую струну, и мое воровское сердце не екало. Раз только, в одной школе на выпускном вечере, я повстречал ту, с аттестатом зрелости, которая проникла в меня, как дурман, и я на миг почувствовал все радости жизни, но она исчезла, точно дым. Навсегда. Специальности у меня нету, прилежания к вдохновенному труду — абсолютный ноль. Во всяком случае, такие мысли в мое существо внедрили мои наставники. Основным в «доме отдыха» был Волин. Он остался там, и он сказал мне на прощанье: «Ты пена на здоровой груди океана».
Это мне он говорил и раньше. Сказать по правде, мне это нравится. Я даже привык и поверил: так оно и есть — я пена, а он, Волин, — океан.
Моя натура не трепещет перед новинками века. Нейлон еще не проник ни во внутренний, ни во внешний мой мир. Вероятно, потому, что нейлон двинули в народ в то время, когда я был там, а как дальше — я не знаю.
В зале между тем происходит движение. Взглядываю на часы. Без четверти восемь. Женщины и мужчины кидаются с чемоданами во все двери.
Я беру свой тощенький мешочек — пара белья, безопасная бритва, полотенце, горбыль хлеба — и иду за всеми. Летнее утро захватывает дыхание, почему-то задрожавшими ногами я переступаю порог…