Выбрать главу

Лагерные пункты на Соловках были хороши тем, что там не было ни колючей проволоки вокруг, ни вышек с часовыми. Справедливо считалось, что убежать лагернику некуда. Муксалминский пункт раскинулся на высоком берегу, близ моря, и со всех сторон был зажат густым сосновым бором. Невдалеке, за молодым сосняком, берег круто обрывался в море, и вечерами, где-то совсем вдали, как едва заметные звездочки, перемигивались маяки Летнего берега.

Пункт состоял из нескольких старинных монастырских построек, где располагалось начальство и лагерные учреждения, и нескольких в ряд стоящих дощатых утепленных бараков с обычными двухэтажными нарами.

Здесь я сразу узнал, что означает «центральный запрет». Всех моих друзей моряков и тех, кто прибыл с нами, определили на легкие работы кого куда: часть ходила в лес собирать чернику по невысокой норме — котелок в день; некоторые пошли в дневальные, на легкую уборку внутри лагеря, на хозяйственные работы.

Меня назначили и все время в Соловках держали только на самых тяжелых работах. Сначала это было осушение болот. Небольшой бригадой мы отправлялись в глубь острова или километра за три через дамбу на Большой остров, на болото, и копали осушительные канавы. Нас было четверо. Рослый, немного нескладный, очень сильный, очень добродушный, с простоватым лицом, голубыми глазами 25-летний Ваня Плотников — он отбывал срок за бандитизм, был немного мечтателен, рассеян, хороший товарищ. Однажды в бараке у меня пропала кепка. Ваня встал на нары. Не очень громким голосом сказал: «А ну, тише! Чтобы кепка была через десять минут здесь!» Ему не пришлось угрожать или повторять сказанное. С тех пор мои вещи лежали где угодно. Их не трогал никто.

Второй — смешливый, худощавый, веселый и разбитной парень, тоже Ваня, «чародей», как он себя называл. Он очень хорошо и с большим чувством пел разные, чаще всего блатные песни. Особенно удавался ему какой-то воровской романс, в котором были слова:

Я вор, чародей, сын преступного мира, Я вор, меня трудно любить…

Мне казалось, когда я его слушал, и кажется теперь, что очень часто молодежь становится на такой путь в поисках романтики и не зная, куда девать избыток душевных сил.

Третий — немного угрюмый, но складный и здоровый парнище, — тоже «ворюга», чернявый, недоверчивый Саша Колосов.

Остальная часть барака состояла в большей части из обычных мелких, шумных и грязных уголовников, двух священников, одного монаха и нескольких контриков. Чтобы не устраивали заговоров, их размещали вперемешку с уголовниками. Моряки остались в другом бараке.

Среди жителей этого барака, кроме членов своей бригады, я успел познакомиться и близко сошелся с тремя заключенными.

Один — бывший эсер Щукин с удивительно чистыми, почти детскими голубыми глазами, пожилой, спокойный человек, много раз сидел раньше, прошел, видимо, нелегкий путь. Теперь он был совершенно равнодушен к своей судьбе и ничему не удивлялся. Откуда-то — в те времена это было возможно — он раздобыл «Историю цивилизации в Англии» Бокля. Все свободное время читал эту книгу и говаривал:

— Эта книга прекрасна тем, что в ней отражены развитие и победы человеческого духа, в отличие от теперешних творений, где человек низведен до роли бессмысленного муравья в общей куче, и только для отвода глаз впихнуты фальшивые фразы об «истинно свободном человеке».

На Соловках работал он в игрушечной мастерской: эмалевой краской раскрашивал вместе с десятком пожилых заключенных жестяные автомобильчики.

Другой — бывший артиллерийский офицер Корытин — полная противоположность Щукину: чернявый, как цыган, высокий, гибкий, тощий, необычайно подвижный. Я не встречал человека насмешливее. Ему предложили поначалу какой-то командный пост в военизированной охране — он отказался. Тогда, вероятно в отместку, его продержали несколько месяцев на общих работах, но потом все же назначили лекпомом. Теперь он принимал легких больных, делал перевязки, давал порошки и пилюли. Несколько раз в дождливые дни освобождал меня от работы.

Третий — не успевший уехать за границу отпрыск князей Голицыных. Тоже чернявый, тощий, красивый. Отлично, с шиком изъяснялся на трех языках; даже некоторые русские слова произносили так, что они звучали, как французские. Был он остроумен, но немного вял и как будто болезнен. Чем-то напоминал мне князя Мышкина. Его назначили в лагерную библиотеку.

Все трое были отличными собеседниками и товарищами. В их глазах еще не обозначилась та застарелая, подавляемая тоска, которая читалась в глазах всех старых лагерников. Я много времени проводил с ними и хотел совсем перекочевать к этой тройке, но Щукин мне отсоветовал: