3
Живя в одиночестве, Калман почти забывал, что был женат на Кларе, но летом, когда Саша приезжал в Ямполь к отцу и деду, волей-неволей приходилось об этом вспомнить. Сын всегда являлся неожиданно, без предупреждения. За год он так сильно изменялся, что Калман с трудом его узнавал. И в этот раз к Калману ввалился крепкий парень, ничуть не похожий на еврея. На нем была куртка с золотыми пуговицами, фуражка с кокардой, рейтузы и высокие, почти до колен, сапоги. Он был не очень высок, но коренаст и широкоплеч. Из-под блестящего козырька на лоб падал густой черный чуб, цыганские глаза весело сверкали, на щеках виднелись следы бритвы. Калман остолбенел.
— Папа, это же я, Саша, Сендерл! — пробасил парень на ломаном еврейском.
— На чем приехал?
— На поезде. И Фелюша со мной.
Калман сделал вид, что не расслышал последних слов.
— Ну, как поживаешь? Как мама? — Калман тут же пожалел, что спросил о Кларе.
— Да все хорошо. Довожу учителей до бешенства, мама кричит.
— Что кричит?
— Что учусь плохо, отметки так себе. Хочет, чтобы я только пятерки с плюсом получал. Но это не для меня, мне другое больше нравится.
— И что тебе нравится?
— Много чего. В Висле купаться, гимнастикой заниматься. Напротив нашей гимназии другая есть, женская, так мы над девчонками подшучиваем, устраиваем всякие розыгрыши. А вот, смотри, лапсердак у меня. — Саша вдруг полез к себе под рубаху. — И филиктерии с собой взял. Я же еврей!
— Ну, слава Богу.
— Папа, а та серая кобыла у тебя осталась?
— Меламед к тебе приходит?
Саша задумался.
— Тот, с козлиной бородкой, ушел. Должен был учитель древнееврейского прийти, но из-за экзаменов у меня времени не было. После каникул опять начну. У меня и Пятикнижие есть, и молитвенник.
— Ладно, можешь брать кобылу. Но Пятикнижием сам буду с тобой заниматься. А сейчас молитву прочитаем.
— Я филиктерии у деда оставил.
— Я дам тебе филактерии.
Молиться у Саши не было ни малейшей охоты. Он нетерпеливо притопывал ногой, как резвая господская лошадка, то смеялся, то снова становился серьезен. В окно влетела бабочка, и Саша поймал ее в кулак. Ему хотелось всего сразу: прокатиться верхом, искупаться, поесть. Он пришел из Ямполя пешком. Калман принес молитвенник и филактерии. Оказалось, Саша совершенно забыл, как их надевать. Калман обмотал ремешком его мускулистую руку, показал пальцем, откуда начинать читать молитву. На кухне служанка готовила для Саши обед, а он расхаживал по синагоге, поскрипывая сапогами. Остановился на месте, только когда начал «Шмойне эсре», но бить себя кулаком по сердцу не стал и не склонился, когда читал «Мойдим»[65]. Калман рассердился, ему стало стыдно: его сын растет гоем. И все-таки Калман понимал, что любит его. Саша был очень похож на мать, но было в нем и неуловимое сходство с дедом Ури-Йосефом, царство ему небесное. «Разве он виноват? — подумал Калман. — Он как ребенок, похищенный язычниками». Вдруг, не закончив молитвы и не сняв филактерий, Саша подошел к отцу, положил руки ему на плечи и поцеловал в лоб. Калману стало неприятно: точно так же делала Клара, вдруг ни с того ни с сего лезла целоваться.
— Папа, я тебя люблю.
— Ты, главное, всегда оставайся евреем.
— А кто я, по-твоему, христианин, что ли? К нам в гимназию ксендз приходит, так все еврейские ученики выходят из класса. Нас жидами называют, а мы — кулаком в зубы. Я горжусь, что я еврей.