— Сдери откуда-нибудь.
— Ну нет, не хочу.
— Я тебе помогу.
— Нет-нет. Ни за что на свете. — И через некоторое время: — Сначала мне было очень не по себе. Мне все казалось, что я сделал что-то дурное. Даже отцу не мог смотреть в глаза. Вообще-то мне часто приходилось ему врать, ты знаешь почему, и все нипочем. Потом я спросил Тигра, что он об этом думает. Вообще, в принципе. И он сказал, что в такое время любовь — грех. Эгоизм по отношению к революции. Нас ждут большие дела, а я в это время мечтаю о девичьих глазах. И что надо переломить себя.
— Тигр монах, — спокойно ответил я.
Сверчок пожал плечами.
— Тигр много знает. Он член комитета. Я размышлял о его словах. И понял, что он прав только отчасти. Нет, любовь не мешает революции, если она воспламеняет человека, наполняет его восторгом, мужеством и преданностью делу справедливости. Она мешала бы, если бы отнимала его у революции или делала осторожным, трусливым, нерешительным.
Я слушал его, и это помогало мне освободиться от собственных мыслей. Конечно, Сверчок очень умный, решительный, и рассуждать он умеет гораздо лучше меня. Мне часто кажется, что я как бы витаю в пространстве, к которому сам не принадлежу, что у меня нет ни малейшей опоры. Единственное, что я хорошо знаю, мне противно — это мир Кайфежей и воспоминание о той ночи с Анной.
— Ну, я пошел, — донесся до меня голос Сверчка. — Надо кое с кем встретиться. Не забудь, вечером. На Вечной.
Он поднялся со скамейки. И опять превратился в лиловую тень, которая стала потихоньку уменьшаться и наконец растаяла в блеске солнечных лучей. Все мое существо было исполнено нетерпеливого ожидания. Хотя домашнее воспитание и школа внушили мне болезненную подозрительность, во мне они не уменьшили страстного воодушевления, жаркого восторга. Я чувствовал, стоит лишь захотеть — и ветер понесет меня, как облака над Кримом. И когда меня — а это случалось нередко — посещали видения моря и мечты о дальних плаваниях, это не было только влияние Поклукара. Некая могущественная сила влекла меня прочь от этого отвратительного крохотного мирка. Она гнала меня далеко-далеко, куда глаза глядят. Наверное, это чувствовал иногда и мой отец. Но его тоска была отравлена вонью кроличьих клеток, ее отягощало все, что стояло за ним.
Политическая теория и практика, как нарочно, объединились в этот момент словно для того, чтобы задеть самую чувствительную струну люблянского мещанина, человека с двойной душой, защищая от оккупантов его крохотный, со всех сторон огороженный мирок, и в то же время вырывали почву у него из-под ног. Он и без того уже был осужден. Но это далеко не всегда ощущалось. Впрочем, суждение о молодом человеке из мещанской семьи могло быть ошибочным. Молодость раскрепощала его, освобождала от пут и наполняла самоотверженностью. Иногда, правда, такие молодые люди ударялись в политическое сектантство и начинали неоправданно жестоко относиться к той среде, в которой они выросли. Школа, как ни странно, подливала в этот огонь каплю патриотизма, если только там был кто-то, кто умел это сделать. Пусть вначале этот патриотизм был скорее эмоциональным, чем разумным, с оттенком национализма или шовинизма, но он был ступенькой, приведшей немало молодых людей в революцию.
Мой отец не признавал никакой родины, никаких властей, никаких партий, никакой истории. Он признавал только свой мирок, где он был всем: и историей, и родиной, и верховной властью. Я уже не был таким. Мне был противен учитель, который беспрестанно твердил что-то о юных соколах, но не менее противен был и другой, который стремился доказать, что католицизм — в характере словенского народа. Однако то, что говорил об истории Тртник, служило толчком к размышлениям. Таким же толчком был тот день, когда, стоя на перекрестке Римской и Блейвейсовой улиц и испытывая странное ощущение чего-то непоправимого, я смотрел на берсальеров[12] в шляпах с развевающимися султанами — они мчались на мотоциклах к дворцу бана[13] после торжественной церемонии вручения им на Виче ключей от города. И чем больше я размышлял, тем сильнее было чувство, что я слеп. Сверчок дал мне книгу Ильина «Природа и люди», но из нее я запомнил только то, что мир непрерывно движется и изменяется и что сейчас тоже что-то должно сдвинуться и измениться. О том же самом, но невероятно заумно писал автор, укрывшийся за псевдонимом «Сигма», пробудивший во мне, между прочим, интерес к картофелю. Сверчок в этом смысле отличался от всех остальных. Для него югославская проблема, как таковая, не существовала — для него существовали еврейские погромы в Германии. А мне все происходящее казалось до ужаса запутанным и неразрешимым. Мог ли я охватить это своим разумом семиклассника, своим взволнованным сердцем? Тигр советовал мне перечитать журнал «Содобност» за последние несколько лет. Мария приносила стихи из отцовской библиотеки, у Анны я брал дневники путешествий и атласы. Единственное, что было во мне постоянно и неизменно, — это отвращение к той жизни, которой я жил. Все остальное сменялось, как цвета радуги, — замешательство, ощущение подавленности, восторг и счастливое чувство ожидания.