Ему кажется, что с каждым днем все ближе неотвратимая опасность. Город стал настоящим адом, вызывающим у него и ужас, и невольное уважение. Так тупица уважает неведомые ему силы, и именно потому, что он их не знает, они кажутся все могущественнее. У Карло такое чувство, будто люди начали легкомысленно играть со смертью. Совсем обычная вещь — умереть или убить кого-нибудь. Нам же, вдруг подумал он во множественном числе, легко убить кого-нибудь, а вот умереть дьявольски трудно. Если бы еще эти люди шутили, скажем, с ротой престарелых карабинеров, было бы понятно, но они же играют с целой армией. И дорого заплатят за эти шутки. В этой мысли уже было сочувствие сильнейшего.
Город был мертвый. Точно эта большая чистка его парализовала. Окна занавешены, улицы пусты, небо лежит на самых крышах. Ботинки промокли, да и проклятая крапивная форма совсем не выносит влаги. А все, вместе взятое, — неописуемый сумасшедший дом с тюремными камерами и судами, со штабами и комендантами, с учреждениями и приказами, с собраниями и проповедями, с брандахлыстами-офицерами, которые опрыскивают себя духами, будто они дома, с убийствами и облавами, с солдатами, которые сами никогда не знают, что они думают, и дожили до того, что революционное руководство обратилось к ним с листовкой на итальянском языке, и все, что пишется или говорится, по приказу или без приказа, — все ложь. Словно обманывают друг друга, и никто уже никому не верит, хотя все полны энтузиазма и поют «Giovinezza»[27], ибо так приказано, стреляют, потому что так приказано, участвуют в карательных экспедициях по деревням, потому что так приказано, — все только потому, что так приказано. И еще играют в мору[28]. Ибо это тоже предписывается какими-то негласными, но имеющими силу законами солдатской тупости.
«Моя обязанность, — убеждал себя Карло, — единственная моя обязанность — остаться в живых и вернуться домой, как только придет конец этой войне».
Ему показалось, что за ним кто-то идет. Он осторожно оглянулся, вынул из кобуры револьвер, положил его в карман, пальцем нажал предохранитель, и ладонь стала отогревать застывшую рукоятку. За ним шел мужчина, закутанный в дождевик, в шляпе, надвинутой на самые глаза. Он идет, держась поближе к домам, точно спасаясь от дождя, идет спокойно, видимо, не торопится, и, если Карло не ошибается, насвистывает, как и он, «Voglio vivere così». «Что за идиотские слова!» — подумал в бешенстве Карло и пошел быстрее. Он оглядывался по сторонам и, не переставая, размышлял: свой или нет? Если бы не свой, он не насвистывал бы так беззаботно. Но и свой, пожалуй, не стал бы так весело насвистывать. Если бы не свой, не стал бы насвистывать итальянскую песню. «Если кто-нибудь из наших, он бы окликнул меня и мы пошли бы вместе. Я болван, — подумал он, — сколько раз нам внушали, чтобы мы не болтались по улицам в одиночку даже днем, не то что ночью».
На перекрестке пустынных улиц тускло мерцал фонарь. Карло огляделся, куда бы спрятаться или улизнуть, но на этой паршивой улице не нашлось ничего подходящего. Дома на запоре, заборы какие-то подозрительные. Он перешел улицу и на ходу опять оглянулся. Незнакомец тоже переходил мостовую. Еще каких-нибудь сто метров, утешал себя Карло. «Если я оглянусь, — думал он, — то прежде, чем я успею обернуться, он меня прикончит. Как глупо, что он идет сзади. Я не могу его прихлопнуть, потому что не знаю, с кем имею дело. А он знает, кто я такой. Проклятые тряпки! Он может меня ткнуть хоть сейчас, он уже метрах в двадцати…» И Карло пошел быстрее, не догадываясь, что ему не суждено умереть от выстрела. «Скорее всего, какой-нибудь пес из ОВРА[29]. Те, кто с ними, всегда за нас. Тащится в пригород к какой-нибудь жирной телке и так же, как я, мечтает о теплой постели».