В один прекрасный день бывший узник трудового лагеря губернатора Леклерка почувствовал, что в Главном управлении произошли какие-то важные перемены: внезапно и без всяких объяснений он был переведен в смежное арестантское отделение и посажен в камеру, где жизнь показалась ему вполне сносной. На сей раз его окружали не политические активисты и не подозрительные личности из тех, кого полиция подсаживает к заключенным, чтобы подслушивать их разговоры, а простые уголовники, словоохотливые и доверчивые ребята, чьи интересы вращались почти исключительно вокруг жратвы и баб.
Наконец однажды утром его вызвали из камеры и под конвоем злобно набычившихся охранников повели в суд. Зал суда оказался просторным помещением со стенами, выкрашенными в светлые, почти веселенькие тона, и прекрасной акустикой. Голоса звучали там гулко, не хуже, чем в церкви. Когда появился Мор-Замба, судья наспех, как это принято у белых, зачитал текст обвинительного акта. Мор-Замба с удивлением услышал, что ему вменяется в вину всего-навсего незаконное вождение грузовика в течение года — на самом деле он занимался этим гораздо дольше.
И не единого слова о его подпольной деятельности. Что случилось?
Переводя вопрос белого судьи, переводчик-африканец спросил у него, признает ли он себя виновным в этом преступлении.
— Разумеется, — бросил Мор-Замба, думая совсем о другом.
— Вот и прекрасно! — воскликнул судья, когда ему перевели ответ подсудимого. — Стало быть, два года — точно по статье!
Потом, обернувшись к секретарю, развязному краснорожему парню в шортах, он добавил, почти не понижая голоса:
— Наконец-то хоть один не стал нести в свое оправдание всякую околесицу, в которой сам господь бог не разберется!
И пока молодой секретарь, не переставая строчить, содрогался от сдавленного смеха, судья раскрыл другую папку и приказал ввести следующего подсудимого. Тем временем мамлюки в каскетках схватили Мор-Замбу и передали его охранникам-сарингала, которые должны были отвести его сначала в арестантское отделение, а оттуда — в тюрьму.
Тюрьма Фор-Негра была настоящей крепостью, доставшейся теперешним властям в наследство от первых колонизаторов. Она стояла слегка на отшибе, в стороне от европейской части города, и снаружи представляла собой внушительное сооружение, окруженное высокими зубчатыми стенами, с угловыми и сторожевыми башнями, машикулями и бойницами. Но за этими стенами теснились жалкие строения, похожие на колейские лачуги, — приземистые, длинные, крытые гофрированным железом бараки, в которых располагались спальни, столовые и медицинский пункт. Считалось, что заключенные имели право всего на одно свидание в месяц. На самом же деле им было легче легкого общаться с внешним миром: каждое утро их выводили из тюрьмы на городские работы под не слишком-то бдительной охраной какого-нибудь татуированного разгильдяя с дребезжащим от старости карабином; можно было в любой момент подойти к заключенным, обнять их, передать им кое-что из пищи и даже спиртное. Охранник закрывал на все это глаза. Потом, если все вокруг было спокойно, снисходительного цербера приглашали под раскидистую сень мангового дерева, растущего у дороги, и делились с ним припасами — такова была цена его молчания, и весьма неосторожно поступал тот, кто об этом забывал. Сарингала, которым поручался надзор за заключенными и тому подобные невинные задачи, слыли алкоголиками; узникам надо было опасаться их тупого и жестокого злопамятства.