Выбрать главу

Вы тогда были там?

– Был.

– Что?

Я переждал жужжание машинки у моего виска, кивнул: был!

– Там, рассказывают, было что-то ужасное! У него оказалось столько танков!

Танков у него действительно оказалось много, больше полутысячи, ими он и протаранил наш 3-й Украинский фронт, разрезал до Дуная на две части. Тогда мы этого не знали, но почувствовалось: окружают.

Странной силой обладают сами названия тех лет: Веспрем, Дунапентеле, Дунафельдвар, озеро Веленце, озеро Балатон… Все вдруг оживает, даже ощущения того времени. Мор, Маргит – и я вижу трупы убитых, и труп того немца, который лежал на открытом месте по дороге к нашему наблюдательному пункту. Там все простреливалось. Замерзший, лежал он на снегу, одно бедро – красное: осколком, наверное, разворотило. Почему-то мне подумалось, когда первый раз пробегал мимо под пулями: вот здесь, около него, меня убьет. А уж как подумал, ничего с собой сделать не мог: сколько раз приходилось пробегать в ту и в другую сторону, ждал – сейчас стукнет. И ведь чуть не сбылось.

Шепелявя от волнения, Трофимыч рассказывает, как двадцать девятого января срочно сажали в машину начфина и его – «Помню, как сейчас!..» – как отправляли их за Дунай. Не знаю, какую особую ценность представлял он для разведки, но, конечно, попади он со своими помазками и бритвами в плен, переполох был бы страшный: самого командующего брил, всех в лицо знает!..

Он рассказывает, а я вспоминаю свое, что у нас было, на этом конце подзорной трубы, где все такое уменьшенное в масштабах истории. Оказывается, немцам удалось тогда обмануть командование нашего фронта, ввести его в заблуждение, как теперь пишут об этом. Они сняли свой 4-й танковый корпус из-под Бичке, погрузили в железнодорожные эшелоны. Солдатам было сказано, что везут их на центральное направление, там шестой день наступали наши Белорусские фронты, шла Висло-Одерская операция. Но повезли их на наш участок, в район Веспрема, и вот этого ни разведка, ни командование нашего фронта не знали.

Они ехали, выгружались, сосредотачивались – на шахматной доске войны, где вся партия была уже проиграна, происходила перестановка тяжелых фигур. А у нас на фронте было на редкость спокойно, и все какие-то добрые вести доходили: что одна из бригад, зажатая немцами где-то севернее, вырвалась и пушки спасла; что приезжал в полк лектор чуть ли не из штаба дивизии, авторитетно объяснил: у немцев кончилось все горючее, наступать они больше не смогут. Телефонисты все это мгновенно передавали по проводам, доносилось и до нас, на передовой наблюдательный пункт, вырытый в мерзлой глине, откуда торчали на поверхности мертвые стебли кукурузы: маскировка нашей стереотрубы.

За день или за два до немецкого наступления вызвал меня к трубке лично заместитель командира полка подполковник Петецкий. Говорили про него, будто до войны занимал он где-то пост чуть ли не военного атташе, на фронт и к нам в полк попал в конце сорок четвертого года и сразу стал известен фразой: «Начальству не объясняют, а докладывают об исполнении».

Петецкий спросил: имеется ли у меня на наблюдательном пункте противотанковое ружье? Это за ним тоже значилось: всюду, где он появлялся, он первым делом спрашивал, имеется ли противотанковое ружье, приказывал немедленно послать, принести и подбивать из ружья танки, когда они пойдут. Ему говорили: «Слушаюсь!»

И мне тоже было приказано послать на огневые позиции двух человек, принести противотанковое ружье и подбивать танки. «Слушаюсь!» – сказал я. Не только в батарее, во всем нашем дивизионе не было ни одного противотанкового ружья, хотя, возможно, полагалось. Но раз комдив и комбат, в присутствии которых он это приказывал, молчат, я дисциплинированно сказал: «Слушаюсь!», поскольку начальству не объясняют, а докладывают об исполнении.

В ночь перед немецким наступлением мы жарко натопили в землянке; когда целый день на сырости, на холоде, все тело жаждет тепла. Даже сапоги в эту ночь сняли, как-то уж очень спокойно было на душе. Когда загрохотало над нами, мы вскочили, ничего не соображая в первый момент. Какой-то чужой артиллерист с двумя бойцами и телефонным аппаратом жался в нашей щели, глядел затравленно. Это бывает во время артподготовки: люди жмутся друг к другу, а чужой окоп начинает казаться надежней своего.

В серых рассветных сумерках мы вели заградительный огонь и знали уже, что пехоты нашей нет впереди: она с прошлого немецкого наступления была пуганная танками. И артиллерист исчез куда-то со своими бойцами.

Мы досиделись до того, что уже, наверное, и не выскочили бы: впереди на гребне появился танк. Но тут справа откуда-то начало бить наше семидесятишестимиллиметровое орудие, мы повыкидывали наверх телефонные аппараты, катушки с проводом и по одному, по одному, согнувшись, перебегали дорогу и это открытое, выметенное ветрами место, где лежал замерзший немец; там уже был только снежный могильный холмик и темнело что-то. Вот здесь меня таки стукнуло пулей.

Удивительно, как в такие моменты точно работает мысль. Я бежал хромая, нога отнялась, и все подумалось сразу: что кость не перебита, это – главное, что ранен в ногу, это плохо, если при отступлении ранит в ногу, что стукнуло меня все-таки именно здесь. И ждал, когда потечет горячее в сапог.

В кукурузе, пока телефонисты с мокрыми от пота лицами, поскидав со спин катушки, подключали телефонный аппарат, я ощупал и оглядел ногу. Штанина была пробита, палец прошел из дыры в дыру, но раны не было: только ударило и обожгло пулей. И я расстался с мечтой попасть в госпиталь, поваляться там с месяцок, хоть с полмесяца.

Какой-то народ из разных частей сбился тут, все курили жадно. Если бы мы из тыла шли, показалось бы, наверное, – вот она, передовая, дальше идти некуда. Но мы оторвались от немцев и чувствовали себя в тылу. Небо над головой хоть и январское, а совсем уже ясное, весеннее: в Венгрии зимы короткие. Не садясь, кружили в небе стаи голубей: на земле шла стрельба.

Вот так курили мы, радуясь жизни, – телефонист мой все вызывал огневые позиции, все что-то соединиться не мог, – вдруг как подкинуло пехотного старшину: вскочил с автоматом в руках, и очередь прогрохотала над нами. Кто повскакал тут же, кто ничком пал на землю. Старшина, весь еще в азарте, стоял рослый, красивый, чуть раскосый (говорили после – узбек), а в кукурузе, метрах в шестидесяти от нас, лежал немец: это его пригвоздило к земле, и автомат его валялся у вытянутых рук.

Он полз подстрелить нас, заметил и подползал поближе, чтоб уж без промаха, всех разом, как на охоте, самый, должно быть, смелый, самый азартный из всех. А мы сидели спинами в его сторону, не подхватись старшина, остались бы здесь лежать, и он бы среди своих радовался удаче, и его бы хвалили и одобряли. Теперь мы радовались: молодец, старшина. А вот думаю сейчас, когда столько лет прошло: ведь тоже молодой был, как мы. Я не о всепрощении: в мире есть виноватые, я знаю.

И все-таки чаще получается так, что невиновные убивают невиновных, в них видя своих врагов, а виновники бедствий и убийств мирно доживают свой век на пенсии в пример и поучение согражданам.

– Мы, кажется, всех их там окружили и уничтожили? – говорит Трофимыч и наставляет на меня ухо. – Что?

– Да, – киваю я, стараясь не помешать ножницам. – Да…

– Это хорошо!

Когда щелкают парикмахерские ножницы над ухом, меня всегда отчего-то клонит в сон и скулы сводит зевота. А тогда, в ночь немецкого наступления, стоял перед командиром нашего полка полковником Комардиным бледный майор Коробов, пом по тылу, по всему продовольственно-фуражному и обозно-вещевому снабжению, и Комардин грохал перед ним кулаком по столу, так что подскакивала коптилка из снарядной гильзы, и адъютант хватал ее на лету и ставил. Я и сейчас не знаю, почему именно Коробову приказывалось идти к немцам, привезти брошенные пушки. Мы своих пушек не бросили, мы сидели в углу – комбат и мы оба, командиры взводов, – ели нарезанное на лавке венгерское сало с хлебом; ногти, руки наши, которыми мы брали сало, были черны. Когда по приказу батарея наша отходила, у моста стояли подрывники, спрашивали: «Вы – последние? За вами никого нет?» Им было приказано взорвать мост после того, как отойдут все, и они спрашивали с надеждой, боясь дождаться немцев.