Выбрать главу

А на этот раз все было необычно.

Год назад Николай Грохотов вернулся из армии, куда он ушел с отделочной фабрики. В армии он служил хорошо, был отличником боевой подготовки, много занимался спортом. Только три дня демобилизованный солдат наслаждался заслуженным отдыхом, а на четвертый день уже стоял у ситцепечатной машины. Солдат Грохотов опять стал раклистом. Работал он великолепно, без брака.

Таисия Васильевна рассказывала о Грохотове подробно, и я по лицам членов бюро читала, что они никак не могут понять: почему мы рассматриваем вопрос о Грохотове отдельно? Профессор посмотрел на меня и недоуменно пожал плечами. А Таисия Васильевна продолжала рассказ:

— Работал отлично. Поступил на заочное отделение химического института. Недавно сдал все экзамены за первый курс. Сдал хорошо, без троек. Был активным дружинником. Партийная организация отделочной фабрики, партком комбината и бюро райкома приняли Грохотова в кандидаты в члены партии. Везде голосовали единогласно… Первую половину кандидатского стажа Грохотов вел себя достойно. Но затем его поведение резко изменилось: он хуже работает, допускает брак, пренебрегает обязанностями дружинника, дважды опоздал на фабрику.

Я видела Грохотова впервые. Внешне все как будто в полном порядке: крепкий, ладный парень, хорошее, доброе лицо, глаза настороженные (это вполне объяснимо), умные. Может быть, пьет? Пожалуй, нет, не заметно, нет этого бегающего, виноватого взгляда, который часто бывает у пьющих людей. Может быть, надо было с ним поговорить, вызвать на откровенность.

Таисия Васильевна докладывала:

— Партийное собрание отделочной фабрики приняло Грохотова в партию с большим трудом — против голосовало двадцать семь, воздержалось тридцать два.

Грохотов опустил голову, убрал со стола руки, — видно, ему было очень стыдно слушать все это.

А я все думала: «Что с ним произошло? Может быть, отложить этот вопрос? Поговорить? Подожду, что он сам скажет».

Таисия Васильевна как-то глухо сказала:

— Партком комбината большинством в один голос отказал Грохотову в приеме и принял решение считать его выбывшим из кандидатов, считая, что он не выдержал испытательного срока…

Все мы ждали, какими словами Таисия Васильевна закончит свое сообщение. Обычно она в конце говорила: «Комиссия поддерживает решение партийной организации». А сейчас она замолчала, и у меня невольно вырвалось:

— Дальше!

Таисия Васильевна ответила:

— Всё.

— А ваше мнение? — спросила я.

— У нас нет единого решения. Голоса разошлась.

Я посмотрела на членов бюро, стараясь понять их отношение к происходящему. Все они молчали. Тогда я спросила Грохотова:

— Все правильно доложено, товарищ Грохотов?

Он, не поднявшись со с гула, непонимающе посмотрел на меня.

Секретарь парткома комбината Телятников грубо сказал:

— Ты бы встал, Грохотов. Ты же на бюро райкома… Грохотов вскочил, и я повторила свои вопрос. На этот раз парень понял и, опустив голову, глухо ответил:

— Правильно…

ЭТОГО НЕ МОЖЕТ БЫТЬ!

Когда я вышел из кабинета, Надя сразу поняла, что меня не приняли. Я видел, как она испугалась: она стала совсем белая, как стена, а глаза потемнели до черноты.

Я знаю, о чем она подумала. Она в эту минуту проклинала себя — она уверена, что все мои неприятности из-за нее, все, все из-за нее. Когда я подошел к пей ближе, то увидел, как у нее дрожали губы, а глаза наполнились слезами. Я взял ее за руку и хотел сказать самым обычным тоном: «Пошли!» Но ко мне вплотную подвинулся, именно подвинулся, как мешок, словно его толкали сзади, пухлый, совершенно лысый человек с женским лицом и, дыша перегаром, настороженно спросил:

— Ну, как? Свирепствуют?

Я не сразу понял, о чем он спрашивает. Мне показалось, когда я вышел, в приемной нет никого, кроме моей Нади, — и вдруг этот мешок. И тут я увидел еще несколько человек, сидящих вокруг стола и возле стен. Я видел их, пока мы с Надей ждали, когда меня вызовут. И этого толстого, лысого я видел. До меня долетели обрывки его разговора с техническим секретарем Галей. Он все выяснял у нее, кого из членов бюро нет сегодня, тут ли какой-то Матвей Николаевич, и каком настроении генерал. Когда Галя ответила, что Матвей Николаевич тут, а генерала сегодня нет, толстяк шумно вздохнул и громко сказал:

— Это худо! Для меня это зарез, скверно…

И, помрачнев, сел у стола. Но долго усидеть он не мог — вскочил и, наклонившись к самому уху Гали, начал расспрашивать о каком-то Семене Максимовиче:

— А он как? Веселый сегодня или замученный?

Надя шепнула мне:

— Это персональщики… Понимаешь? Вызваны по персональным делам.

Я внимательно посмотрел на сидящих в зале и особенно на лысого толстяка. Я отчетливо помню, что тогда подумал: «Наверное, его будут исключать, поэтому он так и трусит, все расспрашивает». И еще я помню, что толстяк очень не понравился мне — он был весь какой-то рыхлый, мягкий. И я подумал, что если его на самом деле исключат, — это, наверно, будет правильно…

А исключили меня. И он спрашивает меня: «Ну, как?» Я ничего не ответил ему, и мы с Надей пошли. Как во сне я слышал Надино: «До свидания». Это она попрощалась с Г алей.

По лестнице мы шли молча. На третьем этаже нас обогнали девчонки в одинаковых платьях. Они бежали, постукивая каблучками, тихонько смеялись и даже взвизгивали.

Мы остановились около подъезда. Надя не знала, куда я ее поведу, а я не знал, куда идти. Надя взяла меня под руку и сказала:

— Будем жить так…

Потом ока сказала иначе:

— Будешь жить так… Не всем же…

Мы долго шагали молча, молча поднялись в полупустой автобус, сели на разные сиденья, словно посторонние. Я вышел из автобуса, не доехав до нашей остановки. Надя сначала меня прозевала, потом вскочила, заколотила в дверь…

Зачем человек запоминает столько ненужного! Какое мне было дело до шофера автобуса? Мало ли их в Москве — водителей трамваев, троллейбусов, автобусов. Кто их запоминает? Да и как их запомнить, если почти всегда видишь только их спину.

А этого шофера я запомнил. Веселый, даже озорной, в бело-синей клетчатой рубашке. Под правым глазом у него был большой, начавший уже желтеть синяк. Водитель открыл Наде дверь и, подмигнув мне не столько глазом, сколько своим курносым носом, крикнул:

— Эй, милок, невесту забыл!..

Автобус тронулся, шофер несколько раз обернулся, словно хотел убедиться, прав ли он в своем предположении.

Когда мы шли с Надей по Тверскому бульвару, она взяла меня под руку и очень тихо сказала:

— Этого не может быть!

— Ты про что?

— Все про это… Этого не может быть, чтобы тебя не приняли…

Помолчав, она добавила:

— А то, что я сказала, это глупо.

— Не понимаю.

— Ну, я сказала — будешь жить так… Не всем же… Это я сдуру…

А я думал о другом — как мне объяснить маме, что меня не приняли?.. Как я ей об этом скажу?

Надя угадала мои мысли и предложила:

— Может, пока не скажем? Скажем, что еще не все, временно воздержались…

Я ничего не ответил. Я еще не решил. Я подумал — приду домой, увижу…

А Надя идет и все повторяет:

— Этого не может быть…

ОН МОЙ СЫН!

…Без пятнадцати семь, а их все нет. Ну, раз так, стало быть, все благополучно. Я очень рада за Колю! Он так волновался эти дни. Похудел. Побледнел. Я никак не пойму, что надо этому Телятникову. Если ты секретарь парткома и видишь, что парень делает что-то не так, поговори, отругай, когда он этого заслуживает. Но потолкуй по-человечески. Побеседуй. Мало ли что… А Коля говорит, что Телятников к нему придирается. Коля сказал вчера: «Если этот формалист будет на бюро — все пропало».

А он, конечно, будет. Может быть, пошлет вместо себя Силантьича… Нет, сам придет. Будет сидеть и топить Колю. Что это со мной? Почему я все повторяю Колины слова: «Будет топить»? А если не будет? Зачем ему топить Колю? Нет, будет, обязательно будет! Кто это сказал? Это сказал Коля. Почему я все время повторяю его слова? Потому что он мой сын? Почему же я повторяю его слова? Я ему верю. Пусть он повторяет мои — я его мать.