Выбрать главу

Но в тот раз удача была! Была, черт возьми! И пришла она только ко мне. Блесну схватил лещ. Я поднял его — и лещ, хватив воздуха, покорно зашлепал к лодке, в подсачек.

— Лещ-самоубийца, — сказал Виктор. — От неразделенной любви, не иначе, — потому несъедобен.

Мы долго не замечали, что Аксакал оглядывается с каким-то странным выражением лица — будто он что-то ищет и никак не может найти. Первым это заметил Виктор.

— Что с тобой, Аксакал? Мелькнула тень голубой акулы?

— Придем сюда завтра, — ответил он.

— Будет клевать? — с деланным равнодушием поинтересовался Виктор.

Аксакал не ответил. Теперь у него было непроницаемое лицо восточного божка. Он знал что-то такое, чего не знали мы, и не хотел говорить. Он любил удивлять.

Утром мы подходили к протоке и еще издали услышали плеск. Казалось, по воде шлепают десятки весел. Играла рыба. Я уже предчувствовал щучью тяжесть. Но из воды выпрыгивали не щуки… Коричневые хвосты, величиной в ладонь с растопыренными пальцами, хлестали по воде так, что брызги летели в лодку, на нас. Рядом с лодкой, бок о бок, тускло отражая чешуей солнце, метались огромные, невиданные лещи. Протока кипела. Лещи выпрыгивали и вновь уходили на глубину. Казалось, можно было услышать стон — любви, страсти, томительного ожидания подруги. Рыба безумствовала. Извечный круг продолжения рода совершал на наших глазах еще одну спираль. Лещи не замечали нас. Они лишились всего — осторожности, страха, зрения. Можно было протянуть руку и дотронуться до ускользающей рыбьей спины. А брызги летели и летели, и мы были мокрыми, будто попали под славный июньский дождь.

Нам нечего было делать здесь. Вся рыба — даже щука — сбежала из протоки, освободив ее для лещевой любви. Мы тоже должны были уйти. Я сидел на веслах и медленно выгребал, а по бокам все шлепали коричневые хвосты…

Вдруг лодка встала. Я не мог сдвинуть ее ни вперед, ни назад. Вряд ли мы сели на мель или камень. Виктор поглядел за борт и сказал: — Сеть.

Значит, мы просто зацепились за сеть. Видимо, железо на киле разошлось, и мы зацепились прочно. Надо было как-то освободиться. Аксакал и Набутов приподняли сеть. Она шла тяжело, и мы сразу увидели золотые бока лещей и головы, застрявшие в ячеях. Кто-то успел перегородить вход в протоку…

— Будем резать, — сказал Набутов. Он был злой, таким я никогда не видел его за все годы нашей дружбы. У него даже губы побелели от злости. Я протянул ему свой нож. Виктор резал сеть с ожесточением, с яростью, а я налегал на весла, чтобы ему легче было резать эту проклятую, набитую рыбой браконьерскую сеть. Наверно, я не должен говорить, что никому из нас не пришло в голову взять из этой сети хотя бы одну рыбину…

Праздник кончился. Мне было жалко не эти десятки, может даже сотни килограммов, которые все равно попадут в недобрые руки и будут обменены на водку. Мне было жалко испорченного праздника и еще — Виктора. Он сидел на корме мрачный, уставившийся в какую-то дальнюю точку. Уже на берегу к нам подошло несколько человек, местных жителей, — каждому было интересно и лестно поговорить с Набутовым, но он, всегда охотно вступающий в разговор, всегда радующийся людям, вдруг сказал отчужденно-холодным голосом:

— Если будут спрашивать, кто разрезал сеть, скажите, что я.

И устало зашагал прочь.

* * *

Его рабочее место было на седьмом этаже, в редакции «Последних известий» Ленинградского радио. Там же работала и моя жена. Их столы стояли рядом. На следующий день жена пришла домой и сказала:

— Виктор ходит по редакции и рассказывает, какое он видел чудо.

— А про разрезанную сеть?

— Какую сеть?

И я понял, что тот праздник все-таки вернулся к нему и остался в нем. Это было главным. Потому что вечно праздничным будет круговорот природы и не вечной браконьерская сеть. Нужно было забыть ее, как бы снова разрезать — уже в своей душе — и оставить лишь место одному празднику — Жизни, Любви, Природе.

Теперь мы ездим на рыбалку вдвоем… Словно по немому уговору, мы с Аксакалом не вспоминаем ту разрезанную, разорванную на куски сеть, как бы оберегая образ друга от незнакомой нам и несвойственной ему ярости. Но мы делаем это зря. Ведь так-то подумать: в этой вспышке была и нежность его души, и ненависть ко всему подлому, с чем он не хотел и не мог мириться. Нет, человек не может быть просто добрым — тогда он становится добреньким. Я не хочу забывать своего друга с ножом в руке и с побелевшими от злости губами. Я всегда знал, как он добр, но именно тогда впервые по-настоящему понял его доброту.