Выбрать главу

Стены замкнутого существования кажутся нестерпимо тесными тому, кто увидел безбрежность мира.

Одиночество выражает себя в монологе. Более того, монолог — первый шаг к выходу из одиночества: и в литературе, и в жизни, особенно сегодня, когда монолог — чаще всего письма. Иногда письмо неожиданное, то есть анализирующее некую необычную, даже уникальную ситуацию.

Рассмотрим опять, как и в конце первого раздела книги, будто бы в замедленной съемке «неожиданное письмо», которым открывается вторая часть нашего повествования.

Автор его, учительница, увлеченно ищет с воспитанниками безымянных героев Великой Отечественной войны, в этом поиске они познакомились с замечательным человеком Николаем Георгиевичем Матвеевым…

«Целое лето мы обычно с ребятами путешествуем и по лесам, и по бывшим военным дорогам, и даже по многим дальним дорогам нашей страны. Ведь наши поиски познакомили нас „с целым светом“, и мы ходим, ездим, навещаем наших друзей, обретенных в ходе переписки.

Обо всем этом я рассказывала Николаю Георгиевичу. Я ему писала о наших поисках и путешествиях, не догадываясь (хотя могла бы догадаться), что человек этот не успел полюбить в юности, а потребность любви в нем жила, жила до поры до времени подспудно. Я чувствовала к нему все большее доверие и однажды написала ему о моей личной жизни, о любви к человеку, который трагически погиб.

После этого письма он долго молчал.

Потом переписка возобновилась, но что-то ушло из нее. Она стала суше, поверхностнее.

Но я не особенно задумывалась о том — почему?

И вот теперь, когда его уже нет в живых, в моих руках письма, которые он писал мне и не посылал (люди, бывшие с ним в последние месяцы, решили, что я должна их получить). В этих письмах целая буря, целая драма, которая разыгралась в душе этого сильного, мужественного человека. Читая их, я поняла, что невольно и бездумно нанесла ему еще одну рану в дополнение к тем бесчисленным, которые были у него раньше.

Он переживал, мучительно переживал это, может быть, первое и последнее чувство в жизни, мне сейчас больно, поэтому я все это пишу вам. А если вас все это заинтересует, напишу еще.

У вас, конечно, возникнет вопрос, что я могла бы изменить, если бы раньше догадалась о его чувстве, думаю, что могла бы что-то изменить. Когда я сейчас перечитываю

мои письма к нему (мне их тоже вернули), до чего же бездушными они мне кажутся!

Я ему писала о мероприятиях, о напряженной жизни поисковых отрядов, о деловой заинтересованности ребят, о том, что в наших мастерских пахнет стружкой, клеем, смолой, я ему писала о военно-патриотических играх, писала о мальчишках, которых люблю. Ему, конечно, все это было бесконечно интересно. Он углублялся в детали нашей жизни, даже задавал вопросы: „что за кашу варим во время похода“, „как одеваемся в большие морозы?“ и т. д.

Я испытываю чувство глубокой вины перед памятью этого человека. Конечно, умом понимаю, что ни в чем не виновата. А сердце раскаивается и болит.

Может быть, дело в том, что я получила одностороннее воспитание? Мне рассказывали о корчагинской стойкости и меньше посвящали в странности человеческого сердца, в сложности человеческих отношений. Но ведь и Павка Корчагин был сложнейшей личностью: любил, отчаивался, думал о самоубийстве.

Последнюю рану Матвееву Николаю Георгиевичу, замечательному человеку, которого мы нашли в нашем поиске героев, последнюю рану нанесла ему я. (Хотя бы и рассказом о человеке, которого любила…) Последнюю и, может быть, самую мучительную.

И вот теперь бессонными ночами я думаю: может быть, несмотря ни на что, несмотря на все наши успехи и труды, я оказалась беспомощной и несостоятельной в самом важном для педагога: в понимании человеческой души?»

…Возвращаюсь к письму не для того, чтобы «анатомировать» его — это было бы кощунственно, настолько тонких и тайных струн души оно касается, — чтобы задуматься над тем, почему сами мы нередко испытываем раскаяние или горечь от непонимания. Раскаяние, когда не понимаем мы, горечь, когда не понимают нас.

Почему?

Это, видимо, легче понять из горечи, чем из раскаяния: ведь когда не понимают нас, все ощущается яснее и острее, чем когда не понимаем мы.

Можно объяснить непонимание отсутствием или малым масштабом воображения. Каким бедным и тусклым кажется нам воображение тех, кто нас не понимает! (Себя мы судим, разумеется, менее строго.) Воображение нужно не для того, чтобы вообразить нечто несуществующее или несбыточное, воображение нужно для того, чтобы охватить умом и сердцем все богатство реальности, весь «спектр» человеческой действительности. (В том числе и той, что заключена в нас самих, то есть оно нужно и для самопонимания.) Без воображения нет образа: мира и человека, утрачивается объемность восприятия.