Выбрать главу

Прекрасно помню, следил тогда за этим матчем, как иные – за футболом, что в дополнительном матч-турнире в следующем году звание чемпиона завоюет Леонид Штейн, а Борис Спасский займет второе место.

Леонид Захарович Штейн – одна из самых ярких и вместе с ним трагических шахматных фигур XX века. Штейн уйдет из жизни в 38 лет, являясь одним из сильнейших гроссмейстеров мира и одним из фаворитов стартующего отборочного цикла на матч с Робертом Фишером. Потрясенный его смертью чемпион мира из США, который не раз будет бит Леонидом в блиц-матчах на ставку, прервет свое затворничество и даст в Москву телеграмму: «Я потрясен безвременной кончиной Леонида Штейна – блестящего гроссмейстера и хорошего друга. Выражаю сочувствие его семье и шахматному сообществу».

А Спасский будет жить долго, когда я умру ему будет 83 года. Он со временем переедет во Францию, женившись на француженке из торговой фирмы. Ему позволят получить второе гражданство, так как он долгое время будет выступать за СССР, а шахматист он сильный и очень тяжелый, предпочитает играть в защите, в изощренной защите.

А я, получив страховые за кораблекрушение, опять лечу в Охотск, не дает покоя та вещица, полученная стариком столетия назад от парня в железной ступе. Не буду описывать муки перелета из Хабаровска на «Аннушке» с посадкой в Николаевске и болтанкой над морем, Остановился в гостинице, больше похожей на общагу, сходил, разгребая снег, на кладбище, вернулся в город, проклиная забывчивость, купил лопату и лом, дошел до кладбища. Узнал, что копать ничего не надо, бросил лом и лопату, поднял лом, расковырял крест над могилой…

Теплый, как живой, шарик упал мне в руку.

Поток чувств ударил мне в мозг.

Я в полубессознательном состоянии добрел до города, до гостиницы.

И на входе потерял сознание.

Серое небо падало в окно. Падало с упрямой бесконечностью сквозь тугие сплетения решетки, зловеще, неотвратимо.

А маленький идиот на кровати слева пускал во сне тягуче слюни и что-то мурлыкал. Хороший сон ему снился, если у идиотов бывают сны. Напротив сидел на корточках тихий шизофреник, раскачивался, изредка взвизгивал. Ему казалось, что в череп входят чужие мысли.

А небо падало сквозь решетку в палату, как падало вчера и еще раньше – во все дни без солнца. И так будет падать завтра.

Я лежал полуоблокотившись, смотрел на это ненормальное небо, пытался думать.

Мысли переплетались с криками, вздохами, всхлипами больных, спутывались в горячечный клубок, обрывались, переходили в воспоминании. Иногда они обретали прежнюю ясность и тогда хотелось кричать, как сосед, или плакать. Действительность не укладывалась в ясность мысли, кошмарность ее заставляла кожу краснеть и шелушиться, виски ломило. Но исподволь выползала страсть к борьбе. K борьбе и хитрости. Я встал, резко присел несколько раз, потер виски влажными ладонями. Коридор был пуст – больные еще спали. Из одной палаты доносилось надрывное жужжание. Это жужжал ненормальный, вообразивший себя мухой. Он шумно вбирал воздух и начинал: ж-ж-ж-ж-ж… Звук прерывался, шипел всасываемый воздух и снова начиналось ж-ж-ж-ж-ж…

… Скорая помощь, в которой меня везли в психушку, мало чем отличалась от милицейского “воронка”, а больница своими решетками и дверьми без ручек вполне могла конкурировать с тюрьмой.

Для меня важно было другое – сохранить себя. И я придумал план, который несколько обескуражил врачей. Я начал симулировать ненормальность. С первого же дня.

Врачу я сказал следующее:

– Не знаю, как уж вы меня вычислили, но теперь придется во всем признаться. Дело в том, что у меня есть шарик, который никто, кроме меня, не видит. Он все время со мной, он теплый и, когда я держу его в руке, мне радостно и хорошо. Но умом я понимаю, что шарика не должно быть. Ио он есть. Все это меня мучает.

Врач обрадовался совершенно искренне. Он не стал меня разубеждать, напротив, он сказал, что если я шарик чувствую всеми органами, то есть вижу, ощущаю, то он есть. Для меня. Потом он назвал запутанный термин, объяснив, что подобное состояние психиатрии известно, изучено. И что он надеется избавить меня от раздвоения сознания.

И потекла моя жизнь в психушке, мое неофициальное заключение, мой “гонорар” за визит на Охотское кладбище. Труднее всего было из-за отсутствия общения. Почти все больные или были неконтактны вообще, или разговаривали только о себе. Подсел я как-то к старику, который все время что-то бормотал. Речь его вблизи оказалась довольно связной:

”… Я его держу, а он плачет, ну знаешь, как ребенок. А мать вокруг ходит. Я стреляю, а темно уже, и все мимо. Потом, вроде, попал. Ему лапки передние связал, он прыгает, как лошадь. Искал, искал ее – нету… А он отпрыгал за кустик, другой и заснул. Я ищу – не ту. Думаю: вот, мать упустил и теленка. А он лежит за кустиком, спит. Я его взял, он мордой тычется, пи щит. Я его ножом в загривок ткнул. А живучий! Под весил на дерево и шкурку чулком снял, как у белки;