Выбрать главу

Детей у них не было и быть не могло. Сразу после загса молчаливая жена в постели вдруг рассказала ему, неожиданно горячо и волнуясь:

— Послушай, все послушай, ты муж — знать должен, мне только тринадцать было, первые месяцы как женское началось, а он штурманом по реке плавал, в отпуск в деревню заехал, Измаил, татарин, напились все, он поил, рукой по спине провел, подвернулась я, околдовал, а мать заметила, тоже пьяная была, он ей самой нравился, отец-то наш помер, зазвала меня в сарай, и так била, так била, бросила, ушла, совсем опоилась. Я лежу, плачу, а тут он, приласкал, пожалел, я и не поняла ничего, девочка была, околдовал. Через восемь месяцев мертвого родила, маленького такого. С тех пор ни с кем не была, ты мне верь, ты меня прости, я тебе хорошая жена буду, я тебя любить буду, я за пожилого и хотела, ты только прости — не пожалеешь…

До помертвения органов испугался Филармон Иванович. Все, что он услышал, было неправильно, дико, являлось исключением. Вот-вот, нашел слово, именно исключение, не характерно, из ряда вон. Сам он если и пил, то в редких случаях, когда с ним пило начальство и не пить было бы дерзостью, но и выпив, никогда по спине никого не гладил, руки держал при себе, а язык за зубами. Чтобы мать из ревности избила дочь — и вообразить не мог, тем более, чтобы пьяный овладел ребенком с согласия последнего. Вот это согласие больше всего и ужаснуло Филармона Ивановича, опустошило его душу, хотя сказал он в ответ после долгого молчания о другом:

— А Измаила что — засудили?

И жена ответила, тоже помолчав:

— Он сказал: ребенок будет — женюсь. Уехал сразу, писал письма. Да что он нам… Ты меня прости.

— Нет вопроса, — сказал Филармвн Иванович, — поскольку несовершеннолетняя. Но как это околдовал?

— Прости, — шептала жена, а он лежал омертвелый.

Ребенка, как сказали врачи, у нее быть больше не могло.

Десять лет жили, таких разговоров больше не вели. И вдруг она уехала.

Придя с сеткой и портфелем домой, Филармон Иванович первым делом покормил своего кота, по имени Персик, оставленного женой. Кот выбежал ему навстречу к двери, терся у ног, мелко тряс выгнутым хвостом, ждал нетерпеливо, пока хозяин нарезал мясо в блюдечко. Глядя, как ест кот, Филармон Иванович почему-то вспомнил рассказ жены, представил черную руку татарина Измаила у нее на тонкой башкирской спине, и неожиданно непонятная сила оторвала его от кормления кота и бросила к телефону.

Он опомнился только тогда, когда раздалось лениво-певучее: «Я слушаю», — и тихо положил трубку на рычаг. Испуганный Персик не ел и смотрел на него. Филармон Иванович заметил, что пальто до сих пор не снял, домашние туфли не надел, на полу наследил. Боже, какое у меня никуда не годное пальто, подумал он, но мысли его прервал телефонный звонок.

— Филармон Иванович? — услышал он. — Не вы мне только что звонили, а телефон вдруг разъединили?

— Я позвоню вам завтра, — сказал Филармон Иванович. — Как договорились.

— Часа в четыре, — сказала Лиза.

— Хорошо, — сказал Филармон Иванович, бросая трубку на рычаг, но телефон тут же взорвался звонком.

— Двести семьдесят восемь девяносто девяносто? — спросил резкий женский голос. — Клиент, с вашего аппарата только что хулиганили — звонили и вешали трубку. Телефон служит для связи, а не для хулиганства. В случае повторения вам его выключим. Ясно?

Филармон Иванович решительно не понимал, каким образом телефонная станция так быстро его разоблачила. Забыв поужинать, он стал ходить по комнате, заметно думая. Иногда он мельком поглядывал на приготовленные книгу, тетрадь и шариковые ручки, но за конспект не садился. Часа в три ночи он наконец лег и заснул. И тут впервые в жизни увидел какой-то совершенно беспартийный сон.

За деревней его сорокалетнего прошлого на правом берегу реки имелся лес, в который вела дорога — через мост и по насыпи, и было в том лесу много комаров, ландышей, лужаек с хорошей травой, чтобы пасти коров, и даже пруд. Филармон Иванович совсем не предчувствовал, что увидит во сне вдруг именно этот мост, эту дорогу по насыпи и этот насквозь знакомый лес, на каждой ветке которого висел звон коровьих колокольцев, крики соек и запах ландышей. Однако вот надо же — увидел, только совершенно все было во сне в ином свете и положении: лес поредел, остались мелкие и случайные деревья, насыпь расширилась, растеклась земляной рекой, по которой плыли выкорчеванные пни, рытвины, кучи веток. Пахло соляркой, мост отскочил в сторону, припал к воде, которой было под ним немного, и вся земля, растительность и небо изменились до почти неузнавания. Было неприятно на это смотреть, и Филармон Иванович, морщась от запаха солярки и перемены чуть ли не климата, распорядился:

— Вернуть, как было.

Но его никто не услышал, потому что он был совсем один, только издали доносилась трескотня бензопилы. Филармон Иванович пошел к пиле и спросил человека, яростно, как забойщик, вцепившегося в ручки:

— Кто тут главный, товарищ?

Человек обернулся, не выключая пилу, мотнул головой в сторону и снова сосредоточился на пилении.

Филармон Иванович настойчиво пошел по указанному направлению и вышел к бараку, на котором висели плакаты и белесые лозунги.

Из барака кто-то высунулся, спрятался, и барак вдруг развернулся и встал к Филармону Ивановичу задом без окон и дверей.

Он пошел в обход, но никак не мог перебраться через завалы хвороста и какие-то кучи мусора, устал, выбрался совсем в стороне от барака и сел отдохнуть на бревно. Из барака выбежал мужчина в бежевой выворотке с белым воротником, помахал ему рукой и стал развешивать на веревках белье. И тут Филармона Ивановича осенило: вот это чьи штучки! Сердце его забилось гневом, он в три решительных шага достиг двери в барак, оказался внутри и сразу полностью поверил своим глазам, точно ждал именно такого зрелища, вполне естественного в общей взаимосвязи происходящего.

За деревянным столом сидели, ели картошку и улыбались друг другу совершенно голые его жена и поэтесса Лиза, а в углу у печки копошилась скрюченная старушка в зеленом брючном костюме, подпоясанная золотой цепью.

— Так, — сказал Филармон Иванович. — Вот, значит, как.

Жена на него не смотрела, а поэтесса Лиза сказала мягко и примирительно:

— Все течет, все изменяется, Филармон Иванович.

И он вдруг потеплел от ее миролюбия, успокоился и, глядя ей прямо в серые глаза, спросил:

— Значит, договорились?

Не было вокруг него больше никакого барака, никаких подробностей он уже не видел, только белое лицо поэтессы Лизы и ее серые мягкие глаза, и медленно проснулся, вынося из сна все приснившееся бережно, все как было, даже запах солярки, но бережнее всего это лицо.

Он проснулся, не понимая, откуда взялся этот сон, но чувство было такое, словно он вернулся с важного заседания, к которому ему пришлось готовить резолюцию, и резолюцию приняли без поправок, и эту резолюцию он куда-то дел, не может найти, а вспомнить никак не удается.

«Все течет, все изменяется», — мысленно повторил Филармон Иванович, закрыл глаза и снова увидел насыпь с сучковатыми пнями, поредевший лес и изменившуюся реку с чужим мостом, и понял, что это все изменилось бесповоротно и назад уже не изменится. Да, колесо истории не повернуть вспять, подумал Филармон Иванович, вот оно — это бесповоротное колесо, которое не только огромно включает важнейшие вопросы, но и катится по мелочам, вроде леса его детства и внешнего вида земли, ни разу не повторившегося и не восстановившегося с самого доисторического времени, со времен динозавров и первобытного коммунизма.