Унизительный провал «Гая Домвиля» стал проявлением и в то же время олицетворением кризисной ситуации в жизни Джеймса. Фенимор Вулсон покончила с собой. Теперь кристаллизация неудовлетворенности приняла отчетливые формы. Он сознавал, как много было им упущено, и страшился потерь, которые ожидали его в будущем. Не однажды в течение ряда лет он оказывался на грани нервного расстройства. Но он был человеком с исключительной силой воли, и, во многом преодолевая себя, он попытался начать жизнь заново. Последним прибежищем для него было, конечно, творчество. В погоне за успехом он потерпел поражение. Пусть так. Не стремясь привлечь к себе внимание, но опираясь на свой авторитет, все еще значительный, а впоследствии еще более выросший, он стал отстаивать свое своеобразное право на создание произведений, не пользующихся широкой популярностью. Это было чистое искусство, его собственный вариант идеальной прозы. Так, год за годом создавалась легенда о Генри Джеймсе, которая в первой половине XX века была всем нам хорошо известна. Как все легенды такого рода, она значительно упрощала истинное положение вещей, но что-то в ней соответствовало действительности.
Он был прирожденным учителем, что согласовывалось с особенностями его личности, психологический анализ которых был приведен выше. Он обладал настойчивостью, терпением, упорством. Учил он тому, какой должна быть проза. Он был единственным крупным писателем, который разработал стройную концептуальную теорию искусства. Пруст писал об этом более тонко, но его рассуждения были в меньшей степени пригодны для обучения молодых писателей.
В целом будет справедливо заметить, что теория Джеймса принесла больше вреда, чем пользы. Она вводила слишком много ограничений. Строгое следование его концепции сделало бы невозможным появление произведений Достоевского, Толстого, Диккенса. Как уже отмечалось, Генри в своих критических оценках ухитрялся перечеркивать их творчество. Вдобавок ко всему теория не подходила для Бальзака, которому, как уже говорилось, Генри с великодушной непоследовательностью отдал дань самого искреннего восхищения.
Что касается его самого, то для легенды о нем, так же как и для его творчества, теория оказалась полезной. Уверенность производит на людей сильное впечатление, а находясь под впечатлением, они готовы забыть об усталости, даже те, кто не слишком склонен к почтительности. Так было с Уэллсом, который, несмотря на один раздраженный выпад против старого мастера, питал к нему необыкновенное почтение. Все слушали мучительные рассуждения Джеймса, когда пальцы его сжимали воздух в попытках отыскать нужные слова, перемежаемые долгими паузами, — никому другому такого не позволили бы. Во всем этом было лестное сходство с Нильсом Бором из Копенгагена, который имел обыкновение делиться с физиками-теоретиками аналогичными размышлениями вслух. Речи Бора, должно быть, были столь же продолжительны.
В развитии его собственного творчества теория Джеймса сыграла более непосредственную роль. Следует предупредить, что далее будет изложено мнение, которое разделяют немногие. В поздние годы творчество Джеймса стало значительно беднее содержанием. Ему хотелось выразить некоторые трудные, во всяком случае сложные, понятия, но их было не так много, как кажется. Когда хороший, добросовестный писатель утрачивает содержательность, он обращается к технической виртуозности (имеются признаки того, что это происходило с Диккенсом). Стилю Джеймса была присуща большая виртуозность, которая еще более усиливалась благодаря тому, что техника получала теоретическое обоснование. Его привлек символизм Ибсена, и он им воспользовался, например, в «Крыльях голубки»{170} и «Золотой чаше». В сущности, символизм не подходил для него. Но он помогал выйти из положения, когда мельчало содержание. Аналогичным образом дело происходило и с языком. Часто в поздних романах Джеймс говорил не больше того, что уже было им сказано раньше, хотя и не с такой александрийской пышностью. Техника незаметно приходила на выручку. Напрашивается сравнение с Достоевским. Поздний Джеймс использовал все мыслимые средства, чтобы заполнить форму, способную вместить более богатое содержание. Достоевский не мог найти форму настолько емкую, чтобы в нее могло войти все, что он хотел сказать (единственное исключение составляют «Братья Карамазовы»).