Его привлекала Бельгия. Он любил маленькие уютные страны (особенно Голландию), но и там он не был в безопасности от нацистов. Пришлось, хотя и против желания, уехать в Соединенные Штаты и поселиться в Принстоне{250}, где он прожил до самой смерти.
За океаном он ощущал себя изгнанником, хотя, живя в Европе, он тоже никогда не чувствовал себя дома, очень тосковал «по запахам и краскам» Старого Света. Тем не менее в Америке достиг он вершин мудрости и печали. Жена его вскоре по приезде умерла. Младшего сына поместили в психиатрическую лечебницу в Швейцарии. Его веселость окончательно исчезла. Осталось только чувство долга перед людьми. И еще одно оставалось неизменным в нем — потребность размышлять о законах Вселенной вплоть до самой смерти.
В одном из своих публичных выступлений Эйнштейн сказал: «Кто сумеет указать путь, позволяющий нам хотя бы немного глубже заглянуть в вечные тайны природы, тому на долю выпадет величайшее благо». Всю свою жизнь он пытался — и в этом заключалась для него прелесть одиночества — найти этот путь. В отличие от Ньютона, который оставил занятия физикой, чтобы стать директором монетного двора и погрузиться в исследование библейских текстов, Эйнштейн до конца своей жизни не расставался с наукой. Он шел своим путем, часто совершенно противоположным тому, которым следовало большинство ученых. В общественной жизни он выступал против милитаризма, против Гитлера, против жестокости и безрассудства, и ничто не могло бы заставить его отступить от этого. В теоретической физике он с той же непреклонностью не поддавался давлению со стороны самых крупных и уважаемых физиков — Бора, Борна, Дирака и Гейзенберга. Они считали, что основные законы выражаются статистически, а когда возникают квантовые явления, то, по образному выражению Эйнштейна, бог должен играть в кости. Он верил в классический детерминизм, в то, что в конечном счете станет возможным создать одну великую теорию поля, в которой снова возникнет традиционная концепция случайности. Год за годом он продолжал разъяснять и отстаивать свои положения. В письме к Карлу Зеелигу{251} он писал: «Я решительно расхожусь во мнениях о фундаментальных положениях физики почти со всеми моими современниками, а поэтому не могу позволить себе выступать как представитель физиков-теоретиков. В частности, я не верю в необходимость статистических формулировок законов».
К Максу Борну: «Я очень хорошо понимаю, почему вы считаете меня „упрямым старым грешником“, но ясно чувствую, что вы не понимаете, как я оказался в одиночестве на своем пути. Это вас, конечно, позабавит, хотя навряд ли вы способны верно оценить мое поведение. Мне доставит также большое удовольствие изорвать в клочья вашу позитивистско-философскую точку зрения».
К Джеймсу Франку{252}: «На худой конец, я могу вообразить, что бог может создать мир, в котором нет законов природы. Короче, хаос. Но совершенно не согласен, что должны быть статистические законы с определенными решениями, то есть законы, которые заставят бога бросать кости в каждом отдельном случае».
Бог не играет в кости, обычно повторял он. Но ему так и не удалось открыть единую теорию поля, хотя он работал над этим почти сорок лет. Верно и то, что его коллеги, страстно преклонявшиеся перед ним, иногда считали его «упрямым и старым грешником». Они полагали, что зря растрачена половина жизни самого великого из современных ученых. Они чувствовали, что потеряли своего естественного вождя.