Выбрать главу

Ни отец, ни матушка в течение более десяти лет никогда не заглядывали в «Уголок». Матушка любила и поесть и попить в людях, а сестрицам угощать было нечем. Благодаря своей безалаберности они сами жили впроголодь, питаясь молоком, ягодами и хлебом, и если б не возможность прожить зиму в Малиновце, то неизвестно, как бы они извернулись. К счастью, у Ольги Порфирьевны были две дальние деревушки, около тридцати душ, которые платили небольшой оброк. Эта ничтожная сумма, размененная на двугривенные и пятиалтынные, и выручала их.

Зиму они проводили в Малиновце в полном смысле слова затворницами. Однажды вступив во владение «боковушкой», они выходили из нее только к обеду да в праздники к обедне. В мезонине у нас никто не жил, кроме сестриц да еще детей, которые приходили в свои детские только для спанья. Прочие комнаты стояли пустые и разделялись на две половины длинным темным коридором, в который вела снизу крутая темная лестница. Днем у всех было своего дела по горло, и потому наверх редко кто ходил, так что к темноте, наполнявшей коридор, присоединялась еще удручающая тишина. Малейший шорох заставлял сестриц вздрагивать и посылать Аннушку поглядеть, нет ли кого. Но в особенности их пугало, что коридор обоими концами упирался в чердаки, которые, как известно, составляют любимое местопребывание нечистой силы. Марья Порфирьевна пыталась ограждать себя от последней тем, что мазала на дверях чердаков кресты, но матушка, узнав об этом, приказала вымыть двери и пригрозила сестрицам выпроводить их из Малиновца.

С утра до вечера они сидели одни в своем заключении. У Ольги Порфирьевны хоть занятие было. Она умела вышивать шелками и делала из разноцветной фольги нечто вроде окладов к образам. Но Марья Порфирьевна ничего не умела и занималась только тем, что бегала взад и вперед по длинной комнате, производя искусственный ветер и намеренно мешая сестре работать.

Кормили тетенек более чем скупо. Утром посылали наверх по чашке холодного чаю без сахара, с тоненьким ломтиком белого хлеба; за обедом им первым подавали кушанье, предоставляя право выбирать самые худые куски. Помню, как робко они входили в столовую за четверть часа до обеда, чтобы не заставить ждать себя, и становились к окну. Когда появлялась матушка, они приближались к ней, но она почти всегда с беспощадною жестокостью отвечала им, говоря:

– Ну, еще целоваться вздумали! не бог знает сколько времени не видались!

В течение всего обеда они сидели потупив глаза в тарелки и безмолвствовали. Ели только суп и пирожное, так как остальное кушанье было не по зубам.

Присутствие матушки приводило их в оцепенение, и что бы ни говорилось за столом, какие бы ни происходили бурные сцены, они ни одним движением не выказывали, что принимают в происходящем какое-нибудь участие. Молча садились они за обед, молча подходили после обеда к отцу и к матушке и отправлялись наверх, чтоб не сходить оттуда до завтрашнего обеда.

Чем они были сыты – это составляло загадку, над разрешением которой никто не задумывался. Даже отец не интересовался этим вопросом и, по-видимому, был очень доволен, что его не беспокоят. По временам Аннушка, завтракавшая и обедавшая в девичьей, вместе с женской прислугой, отливала в небольшую чашку людских щец, толокна или кулаги и, крадучись, относила под фартуком эту подачку «барышням». Но однажды матушка узнала об этом и строго-настрого запретила.

– Они дворянки, – сказала она язвительно, – а дворянкам не пристало холопские щи есть. Я купчиха – и то не ем.

Вообще сестрицы сделались чем-то вроде живых мумий; забытые, брошенные в тесную конуру, лишенные притока свежего воздуха, они даже перестали сознавать свою беспомощность и в безмолвном отупении жили, как в гробу, в своем обязательном убежище. Но и за это жалкое убежище они цеплялись всею силою своих костенеющих рук. В нем, по крайней мере, было тепло… Что, ежели рассердится сестрица Анна Павловна и скажет: мне и без вас есть кого поить-кормить! куда они тогда денутся?

Даже Марья Порфирьевна притихала и съеживалась, когда ей напоминали о возможности подобной катастрофы. Вообще она до того боялась матушки, что при упоминовении ее имени бросалась на постель и прятала лицо в подушки.

Увы! предчувствие не обмануло сестриц. Минуты, когда ворота малиновецкой усадьбы заперлись перед ними навсегда, были сочтены.

Матушка в это время уже могла считать себя богатою. В самом начале тридцатых годов она успела приобрести значительное имение, верстах в сорока от Малиновца и всего в пяти верстах от «Уголка». Это было большое торговое село Заболотье, заключавшее в себе с деревнями более трех тысяч душ. Принадлежало оно троим владельцам, и часть одного из них, около тысячи двухсот душ, продавалась в опекунском совете с аукциона. Прослышав о предстоящей продаже, матушка решила рискнуть своим небольшим приданным капиталом и поехала в Москву. Успех превзошел самые смелые ожидания. На аукцион никто не явился, кроме подставного лица, и имение осталось за матушкой, «с переводом долга» и с самой небольшой приплатой из приданных денег.

Имение было малоземельное, но оброк с крестьян получался исправно. А по тогдашнему времени это только и было нужно. Операция была настолько выгодна, что сразу дала матушке лишних пятнадцать тысяч чистого годового дохода, не считая уплаты процентов и погашения. Сверх того, летом из Заболотья наряжалась в Малиновец так называемая помочь, которая в три-четыре дня оканчивала почти все жнитво и значительную часть сенокоса. Вследствие этого и Малиновец начал давать все более и более серьезный доход. Благосостоянию семьи было положено прочное основание.

Но тут-то именно и случилось нечто в высшей степени прискорбное для сестриц. Матушка, никогда не любившая Малиновца, начала, с покупкой нового имения, положительно скучать в родовом отцовском гнезде. В Заболотье был тоже господский дом, хотя тесный и плохо устроенный, но матушка была неприхотлива. Ей нравилась оживленная улица села, с постоянно открытыми лавками, в которых, по ее выражению, только птичьего молока нельзя было достать, и с еженедельным торгом, на который съезжались толпы народа из соседних деревень; нравилась заболотская пятиглавая церковь с пятисотпудовым колоколом; нравилась новая кипучая деятельность, которую представляло оброчное имение. Оброки собирались по мелочам, так что надо было наблюдать да и наблюдать, записывать да и записывать. Да и один ли оброк? ежели к такому имению да приложить руки, так и других полезных статей немало найдется. Обложить торговцев сбором, свои лавки построить, постоялый двор, трактир… Одно горе: имение чересполосное; мужики остальных двух частей, при заглазном управлении, совсем извольничались и, пожалуй, не скоро пойдут на затеи новой помещицы. Но ведь и это представляло пищу для деятельности. Пойдут разговоры, совещания; иное уладится само собой, а иное и до суда дойдет. Обо всем надо подумать, переговорить. Матушка и об тяжбе начала помышлять без особенного страха.

Первые три года она только урывками наезжала в Заболотье. Пробудет месяц-другой и опять воротится в Малиновец. Но мысль ее все больше и больше склонялась к тому, чтобы из Заболотья сделать зимнюю резиденцию. Зимой в Малиновце решительно нечего было делать. Шла только молотьба (иногда до самой масленицы), но для наблюдения за ней был под рукой староста Федот, которому можно было безусловно доверить барское дело. Господский дом оказывался слишком обширным и опустелым (почти все дети уж были размещены по казенным заведениям в Москве), и отопление такой махины требовало слишком много дров. Оставалось убедить отца, но ведь матушке было не привыкать стать к домашним сценам. Побурлит старик, а она опять-таки на своем поставит. А о том, что где-то наверху, в боковушке, словно мыши, скребутся сестрицы, она забыла и думать.