1995. Если экзистенция не привела к Богу, она пустое.
Эта мысль явилась вдруг Аде в голову в самолете и ошеломила. То, что составляло смысл бытия, что представлялось страшно содержательным, особенно по сравнению с другими людьми, у которых все сложилось, оформилось и застыло, как ей казалось, а у нее продолжалось бурными перепадами, водопадами, камнепадами чувств, в одну секунду предстало — пустотой.
Вот на этом самом месте, где только что что-то значилось, зияла пустота. Дыра.
Она, Ариадна, ни от чего ни к чему не пришла. Она кружилась на одном месте, как сумасшедший мотылек. Сегодня отменяло вчера, завтра отменяло сегодня, а ничего не происходило. В науке химии, которая существовала на периферии ее сознания, происходило: она готовила диссертацию, сдавала кандидатский минимум, защитила диссертацию, стала преподавать. В искусстве живописи — происходило: полюбив, она стала знать и понимать, понимание углублялось, вкус утоньшался, ее маленькое персональное собрание было настоящим богатством. В личной жизни, занимавшей главное место, то есть собственно жизни, она оказалась банкротом.
Наверное, она неправильно жила. Она должна была перенести центр тяжести на то, что у всех: работу. Была ли бы она тогда женщиной? Позвольте, а остальные не женщины? У остальных любовь знает свое место. Как собака. У Ады злая собака владела своим владельцем. Наверное, Аде надо было жить не в этом, а в прошлом веке, когда все было устроено чуть иначе, и женское начало таило в себе истинную, а не ложную содержательность. Тогда возможно было настоящее женское счастье.
А Анна Каренина?
Дело не в веках.
Дело в каком-то изначальном изъяне, который переводит стрелку от безумной полноты существования (кажущейся?!…) к безумной пустоте.
Сидя у окошка иллюминатора, Ада рассматривает не голубую бездну, а свою собственную жизнь: бездна там. Без дна. Ничего. Пусто-пусто. Камешек домино. Камень.
Фальстаф Ильич. Ада, вы неважно себя чувствуете?
Ариадна. С чего вы взяли?
Фальстаф Ильич. У вас такое лицо…
Ариадна. Вам просто плохо меня видно. Как вам может быть видно мое лицо, когда я сижу, отвернувшись и глядя в окошко?…
Как всегда, она хотела договорить все до конца. Откуда в этой до мозга костей женственной женщине столь сильная тяга к мужской, язвящей точности? Или это тогда, когда ее самое не забирает, и она отплясывает на чужих костях? Перетерпим. Предмет того стоит.
Фальстаф Ильич. А вы не можете повернуться?
Ариадна. А вы не можете подождать?
Фальстаф Ильич. Пока что?
Ариадна. Пока я не выброшусь в окошко.
Фальстаф Ильич. Это лучше делать не в самолете.
Ариадна. Скажите: и не когда вы летите в Италию.
Фальстаф Ильич. И не когда вы летите в Италию.
Им принесли напитки. Ада попросила апельсиновый сок, Фальстаф Ильич — рюмку водки. Ада повернулась к своему спутнику.
Ариадна. А вы, судя по вашему лицу, счастливы?
Фальстаф Ильич. Сказать честно… да. Я почти ничего не понимаю, кто вы, кто я, что за жизнь я прожил, да и жил ли я до вас, что теперь произошло, почему и зачем мы оказались в этом самолете вместе, и будем вместе в одной из лучших стран мира, в которой я ни разу не бывал, да ведь я вообще нигде не бывал за границей, если не считать двух или трех выступлений в Венгрии и Чехословакии…
Ариадна. Выступлений войск?
Фальстаф Ильич. В общем, да. Концертных.
Ариадна. Вы музыкант?
Фальстаф Ильич. Я был и военный, и музыкант. Сейчас только музыкант.
Ариадна. Вы никогда не говорили.
Фальстаф Ильич. Вы не спрашивали.
Ариадна. У нас будет возможность познакомиться поближе. Я спрошу. Я обязательно спрошу… потом… Лесик…
Последнее слово опять, как всегда, произвело что-то особенное с обликом Фальстафа Ильича. Он наморщился, нахмурился, а в то же время глаза его сияли нестерпимым блеском, усилившимся, должно быть, от влаги, которая встала в них и стояла, не проливаясь, и все его наморщиванье и было направлено к тому, чтобы не дать ей пролиться. Не зная, что сделать с самим собой и с охватившим его волнением, он осторожно взял руку Ады и намертво, как будто припаял, приложил тыльной стороной к своим губам. Она не отняла руки.