Выбрать главу

Некоторое время спустя Габриель перенесла ко мне кой-какие пожитки, но не для того, чтобы окончательно поселиться у меня – этого бы я не вынес, – а так, чтобы провести у меня несколько дней, высказаться, выплакаться, отоспаться.

– Мне часто приходит на ум выражение «нести свой крест». Для меня это пустые слова. Если я несу свой крест, я страдаю, но умер-то мой сын. Это он страдалец, – говорила она.

Или:

– Моему сыну никогда уже не стать мужчиной.

– Мой сын никогда не познает женщину.

– Моему сыну не дано выполнить свое предназначение на земле. Если только ему не было предназначено быть похищенным у своей судьбы.

Долго не произносила она его имени. И вот однажды бросила, как бросают оскорбление в лицо несправедливого мира:

– Его звали Матьё. Однажды вечером, когда она рассказывала мне о его смерти чуть подробнее, я задал неловкий вопрос об имени, которого мне недоставало, как его самого недоставало его матери.

– А отец? – спросил я чуть погодя.

– Отца у него не было. Он бросил меня по возвращении из Соединенных Штатов и даже никогда не видел Матьё. Я одна растила его. Маленький американский мальчик на берегу Немана. Ему было семь лет, когда его не стало.

Делить с другим. Делить что? Лишний раз убеждался я в том, какое расстояние отделяло меня от Габриель с ее незаживающей раной в сердце: она была погружена в свое горе, мне же оставалось видеть на ней его следы – блеск слезинок, дрожание губ, растерянный вид при воспоминании о том, как он болел, – все это трогало меня в большей степени, чем само страдание, глубоко потаенное в ней, как какой-нибудь ключ или источник, и непонятное, чуждое мне. Я представлял себе, как это могло произойти, вживался в нее, пытался представить себя в ней, придумывая, что у меня самого есть ребенок, который заболевает и умирает. Вспоминались смерти других детей, описанные в книгах или случившиеся в чьих-то семьях, близких мне. Но, как я ни старался, я не мог чувствовать так же, как она, и разделять с ней ее горе. Выходит, я был сродни тем благодетелям, что, раздавая милостыню, больше всего любят при этом себя? Я обнимал Габриель, уводил в спальню под покатой крышей с открытым в сад окном, из которого доносился запах осени. Объятия приносили успокоение, безмятежность. Кому? Мне? Я протягивал руку, легко касался тела, лежащего рядом с моим, – тела, что однажды покроется красными полосами, складками, зелеными пятнами, такими унизительными, но невидимыми в могиле.

– Вам не холодно? – спрашивал я. Или: – Пить не хотите?

И шел за шалью, стаканом воды, зажигал лампу или отдергивал штору, закрывающую сад, словно только это могло меня приблизить к ее горю. Я пытался выразить ей свое соболезнование.

– Я не горюю, – улыбалась она в ответ, – смерть во мне. Это-то и притягивало меня изначально к вам. Но вы наблюдаете за смертью. Приручаете ее. И поэтому можете ее избежать, увернуться, если пожелаете.

«Смерть во мне», – сказала Габриель. Я впервые слышал такое. Никто не говорил со мной так в лоб, без обиняков. Принято кружить вокруг да около, когда речь идет о смерти. Хитрить. Ходить окольными путями. Но вот так прямо заявить: во мне! И это говорит совсем еще юное существо, любящее музыку, живопись, пьющее кофе на террасе, залитой октябрьским солнцем. Воздух прозрачен в течение целого дня, ни облачка, ни дождинки; на фоне темного плюща – желтые хризантемы. Так и представляется, что это кусок рая: дорожка между деревьями, поблескивающие цветы, кладбище, солнце укладывается спать на ночь, птицы, еще короткие тени крон в тихих аллеях, по которым мы бесшумно бредем. Рай – это один миг, следующий за другим, когда тебе ничто не угрожает, когда вот так светит солнце, когда мы знаем, что уснем вечером на нашей лужайке-постели.

– Хотите пить?

– Нет.

– Не озябли? Хотите, я схожу за чем-нибудь теплым, приготовлю кофе?

Вот уже несколько дней, как я не читаю, не пишу больше одного-двух часов по утрам, пока она спит. У меня давнишняя привычка рано вставать, стоит первым проблескам зари скользнуть по шторам, спускаться на первый этаж, открывать окна в сад, розовый под розовым солнцем в этот час суток, когда ветер еще не поднялся, а птицы начинают подавать голоса среди недвижных стволов и веток. Что же я все-таки писал все эти дни? Обрывки неких историй. Описывал встречу с Габриель, набрасывал ее словесный портрет, заносил в тетрадь ее рассказы о Матьё и американце, бросившем ее. Они познакомились, делая репортаж для конкурса, организованного бельгийской газетой «Ле Суар де Брюссель», кажется, речь шла об открытии мест, где проживали американские писатели – Фолкнер, Дос Пассос, Эрскин Колдуэлл. Она выбрала Хемингуэя и познакомилась с американским журналистом Миллиганом на Кубе, где он готовил для конкурса такой же репортаж, как и она. Они вместе отправились в Кечум, где Хемингуэй покончил с собой, – однажды она описала мне эти места: лес, дом, комнату, где писатель зарядил ружье с инкрустированным серебром стволом.