Выбрать главу

Что могла поделать с этими моими мыслями Габриель? Ничего. Впрочем, мне вовсе не было грустно думать о старике в его последнем пристанище: я словно вглядывался в одну из сует земных, милых моему сердцу и сопровождавших меня. Хемингуэй сидел перед окном, был вечер, он просто смотрел, как над высоким холмом, на котором поблескивал снег, зависают орлы. Он больше не вспоминал свою жизнь.

Чем была его жизнь? В эту минуту он мог бы сказать: ничем. То есть ничем, что могло бы возродить его, помочь выстоять против одиночества, пошлости почестей, душевной и телесной старости. В последние годы усталость одолела его, он без сожаления оставлял все ненужное, и не было в этом ни поспешности, ни ненависти к кому бы то ни было или к себе самому. Это был уже не он и не прекрасный образ, созданный им для себя и других, а нечто жалкое и сконфуженное, с которым он покончит через несколько часов. В нужный момент нужно действовать не спеша, как прежде, на охоте, целиться, как когда-то целился зверю между глаз или в самое сердце. О чем думается в подобный момент, собрат мой, Хемингуэй?

Я часто воображал, что в последнюю минуту жизни, если повезет сохранить ясность ума, писатель должен невообразимо сожалеть о том, что ему уже не продиктовать одну-единственную страницу прозы или одно-единственное стихотворение, которое стоило бы оставить после себя. Словно все, что было продумано, написано, переделано многократно за все эти годы, вело к пониманию совершенства, которого нельзя добиться мгновенно. Уши приговоренного наполняются наконец нужными словами, которыми только он и мог оправдаться; сами собой из-под пера выходят фразы, словно провели волшебной палочкой… Но нет, это похоронный звон, этот колокол звонит по тебе, брат, пора умирать.

Однажды утром между мной и Габриель разразилась ссора по поводу Кечума и моих дум о судьбе старого писателя, окончившего свои дни, как буйвол.

– У вас на уме один Хемингуэй, – упрекала она меня. – Странно все же. Вы теряете в нем себя. Я же, когда думаю о Матьё…

Ей было известно, что я терял дар речи, когда она заговаривала о Матьё. Она впала в истерику, раскричалась, мне было неприятно видеть ее в таком состоянии, но ее чрезмерные гнев и боль отвращали меня.

– Ничто не держит вас здесь, – произнес я.

Она побледнела, замерла, глядя на меня покрасневшими глазами. Затем выговорила ровным голосом:

– Это правда. И даже никакая могилка, которую можно было бы вместе навещать.

Она встала: в свете, льющемся из окна, мне было дано полюбоваться ее молодым лицом, взглядом, полным гордости и замешательства.

Вдруг она сорвалась с места, бросилась к лестнице, бегом поднялась по ступеням, рывком открыла дверь спальни, затем платяного шкафа, а несколько минут спустя появилась передо мной с дорожной сумкой в руках: такая хрупкая, такая просветленная, несмотря на свой траур, что я не удержался и подошел к ней – поднял ее на руки и отнес туда, откуда она ушла.

Некоторое время спустя утром я собирался сходить за газетами, когда мое внимание привлек какой-то тип, поглядывающий за ограду погоста. Находясь на территории кладбища, наполовину скрытый памятниками и деревцами, он вел себя так, будто был уверен, что никто его не видит, но я-то с моей привычкой быть начеку, да еще при такой ясной погоде, тут же засек его.

Это был довольно-таки молодой человек, высокий, статный, светловолосый, с загорелым лицом и с очень уверенной повадкой, насколько я мог судить на расстоянии. Двигался он так, будто расследовал что-то. И тут меня осенило: это Джон Миллиган. Да, это был он, американец, товарищ по репортажу Габриель, ее любовник и отец ребенка.

Я размышлял об этом новом досадном факте, появившемся в моей жизни, а он тем временем исчез из поля моего зрения, слышались лишь его поспешные шаги по аллее и стук калитки. Кладбище вновь опустело. Но как теперь, когда в мои владения вторгся чужой, буду любить я это тихое место упокоения с его теплым ветерком, пением птиц в деревцах, выросших над мертвыми?

Наступил декабрь, нужно было оградить себя от Рождества. На протяжении ряда лет я избегал этого праздника, и мои друзья и члены семьи, разбросанные по разным городам и весям, уже и не ждали от меня никаких подарков. Если в праздничные дни мне и случается спуститься в город, я довольствуюсь тем, что не замечаю иллюминацию, и получаю удовольствие, ощущая себя внутренне защищенным.