Выбрать главу

В трактовке В. Иванова-Смоленского Понтий Пилат гораздо менее двойствен, чем у М. Булгакова; воин и полководец, «всадник в шести поколениях», он и в новой версии умен и проницателен, но все его помыслы сводятся к желанному возвращению в Рим, которое стало бы реваншем за длящуюся пятый год фактическую ссылку в забытую Богом провинцию. Здешний народ он ненавидит, его обычаи и уклад жизни презирает. С целью посеять серьезные потрясения, для устранения которых потребовались бы дополнительные войска императора Тиберия, солдаты по наущению Пилата оскверняют храмы, оскорбляют чувства верующих; ответные волнения прокуратор подавляет жестоко и беспощадно — в расчете на еще более масштабный и повсеместный мятеж. Хотя стоицизм плененного и обреченного на смерть Иисуса и в нем вызывает уважение, он отказывается утвердить приговор Синедриона на римский вид казни не столько из стремления сохранить ему жизнь и даже не столько из желания самому «умыть руки» («Не я пролью кровь его, но сами иудеи»), сколько в явной надежде на то, что теперь, когда начнутся массовые столкновения между стражниками Синедриона и приверженцами Христа, он дождется присылки новых легионов, зальет кровью Иудею и осуществит триумфальное возвращение в Рим. Если в римском прокураторе М. Булгакова, по справедливому замечанию о. И. Шаховского, «удивительно ярко видна основная трагедия человечества: его полудобро», то в отношении Пилата «нового» даже о «полудобре» говорить, в сущности, не приходится. Здесь зло однозначно, безальтернативно и лицемерно. Никакой метафизической тревоги о своей посмертной судьбе и бессмертной репутации прокуратор не испытывает, как не стоит он, собственно, перед проблемой нравственного выбора, в то время как адекватное восприятие образа булгаковского Пилата без учета этой проблемы немыслимо. В новой версии у Пилата иное, скажем так, идеологическое предназначение: продемонстрировать механизмы манипулирования, на которых зиждется насильственная власть, поступающая с каждым, будь то обыкновенный смертный, репресированный Сталиным, или сам Иисус Христос, как с разменной монетой, как с пешкой в большой игре.

Кстати говоря, изображение этих механизмов убедительно свидетельствует, что с незапамятных, мифологических времен по сегодняшний день техника насилия в мире, техника осуждения на смерть невиновных по большому счету не изменилась, разве что более изощренными становились сами методы уничтожения людей, как прежде, так и теперь согласующиеся с печально известным «Нет человека — нет проблемы». Иное дело, что белорусскому писателю для соотнесения мифа и реальности, прошлого и настоящего симпатические чернила уже не требовались; профессиональным языком излагаются формы и методы деятельности силовых органов в период культа личности — от сбора информации и анализа компромата, сыска и провокаций до протокольной рутины. Расширяется и круг персонажей: философствует Сталин, ставит перед подчиненными задачи всесильный глава НКВД Ягода, идет речь о Максиме Горьком, Вышинском, Кагановиче, советских военачальниках, упоминаются Карла дель Понте и «человек с пятном на лбу» (впрочем, обилие имен, призванных актуализировать исторические аналогии, и определенных — в прямом и переносном смыслах — «лобовых» деталей, их «педалирование» придают некоторую рыхлость финалу повествования и снижают притчевость произведения).

Впечатляюще написан В. Ивановым-Смоленским образ Христа, исказить который не удается ни первосвященникам, ни Воланду с его свитой. Как и в интерпретируемом романе, в новом произведении он подчеркнуто человечен; не просто предчувствуя, но зная свой удел, Христос тем не менее «с тоской и печалью» взывает к Господу в надежде, что в последнее мгновение Всевышний избавит его от «чаши сей». Эпизод этот, исполненный пронзительной печали, душевной боли и скорби, вызывает ассоциации с многочисленными литературными трактовками соответствующих евангельских преданий. В частности, с двума гениальными стихотворениями под общим названием «Гефсиманский сад». Одно из них принадлежит австрийскому поэту Райнеру Марии Рильке:

…Еще и это. И таков конец.А мне идти — идти, слепому, выше.И почему Ты мне велишь, Отец,искать Тебя, раз я Тебя не вижу.
А я искал. Искал, где только мог.В себе. В других. И в камнях у дорог.Я потерял Тебя. Я одинок.
А я искал. И меж людей бродил.Хотел утешить горечь их седин.И с горем, со стыдом своим — один.
Потом расскажут: ангел приходил…
Какой там ангел!..
(пер. А. Карельского),

второе — Борису Пастернаку:

…Он отказался без противоборства,Как от вещей, полученных взаймы,От всемогущества и чудотворства,И был теперь, как смертные, как мы…
И, глядя в эти черные провалы,Пустые, без начала и конца,Чтоб эта чаша смерти миновала,В поту кровавом он молил отца…

Особого анализа заслуживает язык романа В. Иванова-Смоленского. Во многом он родствен языковой стихии булгаковского произведения, что вполне закономерно, ибо сам писатель, посвящая читателя в побудительные мотивы создания своей книги, предуведомляет его о сознательном «заимствовании автором чужого образа, мотива, стилистики и словесных оборотов». В «Последнем искушении дьявола» синтезированы трагическое и комическое, конкретика описаний (интерьера, портрета, пейзажа) и поистине гофмановская фантасмагоричность, обыденное и условно-фантастическое. Совершенно прав был В. Аксёнов, подчеркивая двойственность творческого метода М. Булгакова: с одной стороны, он «держался бунинского… направления», то есть реалистического, с другой — «время от времени впадал в авангард» («Собачье сердце», «Роковые яйца», «Багровый остров» — «…конечно, уже авангард, сюрреализм». Не говоря уж о «Мастере и Маргарите»). Соответственно, сюрреалистичностью отмечен и роман В. Иванова-Смоленского, в хронотопе которого библейские истории монтируются с картинами из жизни ХХ века на разных его отрезках, включая суггестивно поданный период перестройки, а повседневная реальность (древняя и современная) предельно инфернализируется.

Впрочем, читатель, переступивший порог ХХ1 века, к разнообразным художественным «измам» привык до оскомины; скорее, он испытывает потребность в документе, факте. Роман В. Иванова-Смоленского способен эту потребность удовлетворить сполна: почтение к реалиям — одно из характерных качеств его прозы. Книга предельно насыщена информацией: от экскурсов в историческое прошлое, касающихся разнообразных обычаев и символов, смертной казни в Иудее и распятия на кресте в Риме, копей царя Соломона и ловли жемчуга, родословной обряда крещения и этимологии имени Понтия Пилата, его военного прошлого и сути распри с Каифой, до комментариев к статьям уголовного кодекса, заключений судебно-медицинской экспертизы, постановлений об объявлении в розыск, отчетов и справок о показательных процессах, протоколов допросов, в которых невероятным образом вполне материальные улики уживаются с мистикой.

Чрезвычайно обширна аллюзивная парадигма романа В. Иванова-Смоленского; в нее, помимо, разумеется, различных составляющих непосредственно интерпретируемого произведения, органично вплетаются нити, ведущие к собственно евангельским текстам, Квинту Горацию Флакку и Иосифу Флавию, Гёте и Пушкину, Ницше и Достоевскому, Соловьеву и многим другим мыслителям и художникам слова.

В заключение заметим: вступая в контекст гениального творения, всякий новый автор в известном смысле рискует, ибо как минимум должен соответствовать определенной художественной планке. В. Иванову-Смоленскому, думается, удалось достойно продолжить традицию М. Булгакова, создать книгу мифологизирующую, свидетельствующую и одновременно предостерегающую.

Ева Леонова,
доцент кафедры зарубежной литературы филологического факультета Белгосуниверситета кандидат филологических наук
апрель 2008 г.